Юнармия (Рисунки Н. Тырсы), стр. 8

— Андрюшенька, — сказала женщина шепотом, — а ведь Семен-то мой… — Губы ее тряслись. — Семен-то мой… пропал.

— Как пропал? — чуть не крикнул Андрей и глянул на меня.

Сенькина мать ничего не ответила. Она тяжело опустилась на край сундука, обхватила голову руками и заплакала.

— Вот и осталась одна. И отец неизвестно где, и Сенька пропал…

— Не плачь, — сказал Андрей, — говори, чего случилось?

Сенькина мать вытерла рукавом слезы и стала рассказывать:

— Не послушал он меня давеча, пошел болтаться. «Я, — говорит, — отца иду искать». Целый день я его прождала, а к вечеру — слышу, кто-то тарахтит в дверь. Открываю, смотрю — казаки, а с ними Сенька, избитый весь, ободранный, шапка в грязи…

— Что же — они его с собой взяли? — спросил Андрей.

— Нет, не взяли. Стали допрашивать. Они его и плетками хлестали, и сапогами по ребрам били. Ну, и мне, конечно, заодно досталось. И не помню, как они ушли. Всю ночь потом Семен вот на этом сундуке просидел. Я ему говорю: «Ложись, Сеня». А он молчит. Под утро вышел куда-то. Я думала, за водой во двор пошел. А он так и не вернулся.

Сенькина мать опять заплакала.

— Он еще придет… — сказал Андрей.

— Да, придет! Может, его и в живых уже нет…

Глава VI

РАЗГОВОР ВО ДВОРЕ

Десять дней сидели мы в погребе.

Как-то раз пришел со станции Илья Федорович, выругался, плюнул в угол, подобрал с пола рваную рядюшку, посмотрел на свою жену и сказал:

— Пошли, жинка. Хоть тут найдут — убьют, хоть дома найдут — убьют. А дома и умирать веселее.

Они ушли, а за ними разбрелись по своим квартирам и остальные жильцы погреба. Перебрались на свою квартиру и мы.

Мать сразу принялась за уборку нашего тесного, посеревшего от пыли жилища. Она вымыла и расставила по полкам посуду, протерла мокрой тряпкой стол, похожий на старый сундук, вытащила из корзины запрятанные дырявые занавески из тюля и развесила на окнах.

Потом она села посреди комнаты на табуретку, вздохнула и сказала отцу:

— Теперь только бы товарищи пришли — вот и праздник был бы. А то разъезжают по улицам эти шкуринцы — тошно смотреть.

Отец глянул на нее исподлобья и буркнул:

— Будешь сидеть сложа руки, так не скоро придут.

Кто-то стукнул три раза в дверь.

— А ну-ка, сходи, Гришка. Кто бы это такой был? — сказал отец.

Я открыл дверь.

На крыльце стоял Андрей.

— Гришка, — еле выговорил он. — Красная Армия отступает. Белые уже Ставрополь заняли, Дворцовый, Киан. К Курсавке подбираются.

— А ты откуда знаешь? — спросил я.

— Путевые сторожа говорили.

Андрей наклонился к самому моему уху и взволнованно зашептал:

— Гришка, давай-ка через фронт к красным уйдем. Поступим добровольцами, разведчиками будем, нам коней дадут.

— Пойдем, — сказал я, но через минуту раздумал. — Нет, Андрюша, я не пойду.

— Почему?

— Отца жалко, мать жалко. Куда я от них пойду?…

— Брось жалеть, — твердо сказал Андрей. — Сегодня ночью выйдем из дому, а завтра в Курсавке будем, у наших. Ты возьмешь браунинг, я — наган. Дядю Саббутина разыщем.

— А если нас белые поймают?

— Не поймают. Мы пойдем по Крутой, потом по Зеленой балке, потом пройдем через большой тоннель и прямо выйдем к Курсавке. Дядя Саббутин примет нас в батарею, а нет — в кавалерию запишемся… Пойдем…

— Нет, не пойду, — наотрез отказался я.

Андрей поправил свою белую лохматую папаху, посмотрел на меня с минуту в упор и молча ушел. Я остался один на ступеньках.

«А вдруг уйдет Андрей? — думал я. — Он ведь такой! Выберется впотьмах да за поселок, да по балкам. А там за семафор выскочит — вот тебе в Курсавка. Знакомых красноармейцев отыщет, дядю Саббутина. А я так и буду по улицам болтаться, до станции и назад. Вот и все. Дурак я, что с Андреем не пошел».

Хотел было я за ним вдогонку побежать, да стыдно стало.

Весь день прошатался я один — даже к Ваське не заходил.

В сумерках во двор вышли мой отец, Илья Федорович и Чиканов. Уселись на ступеньках сарая, закурили. Я и Васька примостились рядом на собачьем ящике.

— Ну и время настало, — говорил Илья Федорович. Голос у него был тяжелый, крутой. — При большевиках куда лучше было. А теперь хоть в прорубь лезь. Раньше, бывало, по поселку идешь и не боишься никого, вольно. А теперь иди и оглядывайся, как бы тебя нагайкой по голове не полоснули. Только и осталось, что сидеть дома да с детворой воевать. И буду сидеть дома! Я им работать не пойду. С голоду сдохну, а не пойду!

— Пойдешь, Илья Федорович, — сказал мой отец, — виляй не виляй, а на работу погонят, как баранов погонят. С нами у них разговор короткий: шашки вон — и как не бывало на плечах головы.

— Да уж лучше гроб, чем такая жизнь, — сказал Илья Федорович. — Не умели мы как следует ценить товарищей. А ведь при них рабочему брату просторно было. Как ты думаешь, Андрей Игнатьевич? — спросил он Чиканова.

— Что думать? Думать не приходится. Ясно — было хорошо, стало плохо.

— То-то, что стало плохо. Одно мне при большевиках не нравилось: денег мною было, а все разные… Куда это годится? Неграмотному с большими деньгами умереть можно. Что ж он, неграмотный, учился разве считать миллионы? Конечно, не учился. А деньги — что ни бумажка, то миллион. Сами против буржуев боролись, а миллионеров разводили.

— Это не беда, — сказал мой отец. — Деньги тут роли не играют.

— Как не играют? А на что я жрать должен? Семья-то у меня все-таки имеется. Да и самому нет-нет, а иной раз захочется поесть.

— Это верно, Илья Федорович, только с деньгами можно все-таки уладить, а вот ежели шкуринцы вздернут тебя на перекладину за то, что ты красным помогал, тут уж не уладишь. Начальник станции, поди, уж доложил все кому следует. Наверное, и про Леонтия Лаврентьевича донес, что он товарищам дорогу чинил. А если не он донес, так Сомов наверняка постарался, окаянный сыч.

— Черт нас дернул остаться здесь, — угрюмо проговорил Илья Федорович. — Ведь почти все наши ушли. Смотри — Иван Захарович Капурин ушел. Дьяченко ушел, Олейников, а мы как ошалели — остались врагу служить.

Илья Федорович повернулся к Андрею Чиканову и неожиданно спросил:

— Ну ты, чертова голова, Андрей Игнатьевич, знаешь, почему остался?

Чиканов заерзал на ступеньках и сказал, обиженно засопев.

— Допрашиваешь! Что я — маленький, что ли?

— Ну, а все-таки — скажи.

— Не успел уйти, вот и все, — пискляво выкрикнул Чиканов.

— Не ври. Скажи: семью жалко было бросить?

— Ну да, и семью жалко, — сказал Чиканов. — Да и кто его знает, что из этих революций выйдет? Даром головой рисковать не приходится.

— Эх ты, пискун! — сказал Илья Федорович. — Что твоя голова стоит? В революции какие люди головой рискуют! Вот комиссара возьми. Большою ума человек, международные дела понимает. А ты что — свистнул на паровоз, махнул флажком — вот и вся твоя работа. А тоже шкурой дорожишь!

Мы с Васькой не удержались и громко фыркнули. Чиканов сердито посмотрел на нас, а Васькин отец сказал:

— Вы чего уши развесили, шпингалеты? Сходили бы куда-нибудь, а то сидят да зубы скалят.

— Пусть сидят, — заступился мой отец. — Все лучше, чем по улицам гонять в такое собачье время.

Илья Федорович махнул рукой:

— Ну, сидите да помалкивайте.

Мой отец достал крошеный зеленоватый табак, угостил им Илью Федоровича, а потом и пискуна.

И задымили они вовсю.

Чиканов тянул дым из папиросы долго-долго, закрывая ее пятерней, будто боялся, что у него выхватят папиросу. Выпускал он дым длинной тоненькой змейкой или же, открывая широко рот, пускал сизые кольца. А сам не сводил глаз с Васькиного отца. Видно, все соображал, как получше ответить Илье Федоровичу на его обидные слова.

Наконец он бросил папиросу, откашлялся и заговорил:

— Тебе, Илья Федорович, ничего не стоит человека обидеть. Я сам революционер, да один в поле не воин. Ветру не нахватаешься, а казаков не сдвинешь с места. Они за белую власть трусятся. А мы почему-то в пекло лезть обязаны. Лучше посидим, посмотрим. А то достукаешься до виселицы.