Юнармия (Рисунки Н. Тырсы), стр. 30

— Казак?

— Иногородний.

— Почему?

— Да так уж… не знаю.

— Не знаешь?

— Ей-богу, не знаю.

«Черт его знает, почему я иногородний», — подумал я.

Атаман замолчал и стал зачем то выдвигать и задвигать ящики стола. Ящиков было штук двенадцать.

Бородатый тоже постоял молча, а потом сказал:

— Этого хлопца я еще раньше заприметил. Он со вчерашним с одной шайки.

— С которым? — спросил рябой. — С тем, что Сидора Порфирыча за палец укусил? Горячий хлопец норовистый. А ну-ка тащи и того тоже сюда. Нехай поздоровкаются!

Бородатый повернулся на каблуках и вышел за дверь. Мы с атаманом остались одни в комнате.

Атаман медленно выдвинул средний, самый большой ящик стола и засунул в него руку чуть ли не по самое плечо. Пошарил, пошарил в ящике, отряхнул ладони и полез в другой ящик.

Я все стоял и думал: что он в ящиках ищет?

Вдруг атаман сполз со стула, присел на корточки и стал выдвигать самый нижний ящик. Ящик долго не поддавался, потом наконец с треском открылся. Атаман заглянул в него как-то сбоку и громко чихнул прямо в ящик.

Оттуда столбом полетела сухая табачная пыль. У меня защекотало в носу, сперло дыхание, и я громко чихнул.

Атаман поднял голову и уставился на меня круглыми стеклянными глазами.

— Ты чего тут расчихался? — спросил он сердито. Но вдруг глаза у него стали маленькие, нос сморщился, и он сам чихнул громче моего.

— Апчхи! — чихнул атаман.

— Апчхи! — чихнул я в ответ.

В это время дверь открылась, потянуло сквозняком, и по комнате тучей понеслась табачная пыль.

В дверях тоже зачихали в два голоса. Это были Васька и бородатый. Васька чихал, как кошка, а бородатый — как лошадь.

Атаман быстро задвинул ящик стола и закрыл окно. Табачная пыль понемногу улеглась.

— Вали сюда, — сказал атаман и запыхтел трубкой.

Васька подошел. Одной рукой он поддерживал оторванный рукав, другой — штаны.

— Скажи, ты его знаешь? — спросил атаман у Васьки.

— Нет, — сказал Васька, не глядя на меня.

— Он к тебе в гости пришел, а ты, дурак, отказываешься. Нехорошо. Этак приятеля и обидеть можно. Он вот о тебе беспокоится, говорит: ты с ним с одного отряду.

Васька вздрогнул и повернул ко мне голову.

— Да, да, — сказал атаман, — дела у вас большие затеяны. Да от нас никуда не денешься.

— Все знаем, — поддакнул бородатый.

Я смотрел на Ваську в упор — хотел, чтобы он по моему взгляду догадался, что атаман его на крючок ловит.

Но Васька ничего не понял. Васька стоял бледный, испуганный.

Вдруг атаман вытаращил глаза, вытянул шею и сказал сиплым шепотом:

— Дружок-то твой со всеми потрохами тебя выдал… Мы с ним с глазу на глаз побеседовали…

Тут я не утерпел — дух у меня от злости перехватило.

— Брешете вы все! — закричал я атаману. — Не беседовали мы с глазу на глаз, а только чихали… Что вы тут удочки закидываете?

— Чихали, говоришь? — сказал он, поднимаясь медленно на локтях. — Ну, так ты у меня еще нанюхаешься. Посадить обоих!

Бородатый схватил меня и Ваську за шиворот, стукнул лбами и выволок за двери.

Глава XXII

ТЮГУЛЁВКА

В станичной тюрьме, длинном дощатом сарае, на голых нарах и на земле валялись, как мешки, арестанты. Тюрьма мала. Людей много.

В правом углу сидел, съежившись, старик. Часами смотрел он в одну точку, не шевелясь. Мы с Васькой узнали его. Это был Лазарь Федорович Полежаев, по-уличному Полежай. С осени мы его не видели.

Переменился он за это время, постарел.

Сидит — слова не скажет, а раньше на всех митингах первый оратор был.

В рыженькой поддевке, курносенький, поднимется, бывало, на помост посреди площади, сгребет с головы заячью шапку и поклонится старикам. А потом как пойдет рубить — и против атамана говорил, и почему иногородние на казаков работают, а сами надела не имеют; и где правду искать, — от всего сердца говорил.

Грамотный был старик, умный. С учителем, с попом, бывало, срежется насчет обманов всяких — так разделает их, что им и крыть нечем.

И откуда он всего этого набрался — неизвестно. Весь век он в железнодорожной будке да на путях проторчал — путевым сторожем был.

А теперь он камнем сидел в углу. Только когда на пороге тюрьмы появлялся дежурный, старик поднимал голову и прислушивался.

Дежурный вызывал арестантов по фамилии. Одних — к атаману на допрос, других — перед атамановы окна на виселицу.

В первый же день моего ареста дежурный вызвал Кравцова и Олейникова.

— Кравцов, выходи! Олейников, выходи!

Из разных концов барака выползли двое, один в полушубке и засаленной кубанке, другой в серой шинели и в картузе. Они потоптались перед дверью, будто раздумывая, идти им или не идти, потом оглянулись на тюрьму и быстро перешагнули через порог.

— Этих повешают, — сказал Полежаев, поднимая голову.

— А за что? — спросил Васька.

— Один красноармеец пленный, — сказал он, — а другой станичник, казак, из бедняков, у красных служил.

— Чего ж они своих казаков вешают? — удивился Васька.

— Казак-то он казак, да не свой, — угрюмо ответил старик.

Больше в этот день ничего не сказал.

Мы с Васькой первые ночи спать не могли. Было душно. Над дверью мигала коптилка — фитилек в банке. Вся тюрьма шевелилась, кряхтела и чесалась.

Мы тоже чесались и ворочались с боку на бок.

Потом привыкли и стали засыпать, как только стемнеет. А днем мы с Васькой вертелись, как белки в колесе. К каждому суемся, с каждым заговариваем. Людям в тюрьме делать нечего, всякий был рад поговорить.

Аким Власов, бывший конюх и кучер станичного совета, рассказывал нам с Васькой про Тюрина, председателя станичного совета.

Аким возил летом Тюрина на тачанке, зимой — на санях с подрезами. Разъезжали они по станицам, брали у богатых хозяев контрибуцию — по сотне мешков чистосортной кубанки, по паре коней — и выдавали расписочки без штампа и печати, с одной только подписью «Тюрин».

Хозяева вертели расписочки в руках, вздыхали, а потом отворачивали полы черкесок, выуживали из глубоких карманов штанов самодельный кошель-гаманок, обмотанный ремешком, и совали в него тюринскую квитанцию.

А кони и пшеница доставались станичной бедноте — кому бесплатно, а кому за малую цену.

— Ну и председатель был, — говорил Аким морща лоб. — Башковитый! Другого такого не будет. Скажет мне, бывало: «А ну-ка, Аким, слетай на Низки, притащи ко мне Спиридона Хаустова, я с него душу выну… Контрреволюция! Хлеб запрятал!» Ну, я и махну на своих вороных. Только въеду во двор к Спиридону, а он уже на крыльце стоит, трясется и кланяется. Акима Власова все станицы знали — не хуже самого Тюрина.

Аким вставал с заплеванного земляного пола, на котором мы лежали вповалку смахивал с рукава налипшую солому, одергивал рваный и почерневший полушубок.

— Да, — говорил Аким задумчиво. — Покланялись нам Хаустовы. Да мы-то чересчур добрые с ними были. Надо было каждому вместо расписочки пулю в лоб, а мы их, сволочей, в живых оставляли. Вот теперь они над нами издеваются.

Любил Аким рассказывать. Как разойдется, так не остановишь.

Другой наш сосед, Климов, был такой же неразговорчивый, как Полежай. Зато он ловко мастерил нам лошадей, коробочки, санки, мельницы.

Возьмет пучок соломы и начнет вязать: вот тебе туловище коня, а вот голова. Теперь надо ушки воткнуть, а потом голову к туловищу привязать.

Хорошие выходили у него лошадки, даже на всех четырех ногах стояли, — только некрасивые, рябенькие, потому что из соломы.

Был Климов кузнец — у железнодорожного моста в кузнице работал. Когда товарищи отступали, он красноармейских коней ковал, за это его сюда и взяли.

Баловали в тюрьме нас с Васькой, как будто мы всем сыновьями приходились. Хлеба нам давали, сала давали, а иной раз и курятины кусочек, если кому из дому принесут.

На четвертый день вызвал надзиратель старика Полежая.