Северный Волхв, стр. 9

Все это – краеугольные камни нового, претерпевшего радикальную трансформацию мировоззрения Хаманна. Но что в нем было воистину – и глубоко – оригинальным, так это его представления о человеческой природе, тот метод, которым он эти представления сформировал, и то, каким образом он задействовал их в полемике. Он ненавидел свой век ненавистью почти патологической и нападал на все его отличительные черты с беспримерной силой и резкостью. Он был первым писателем модерности, который отвергал и само Просвещение, и все его труды, причем атака шла не просто на тот или иной недостаток, на то или иное преступление современной культуры, как то имел обыкновение делать тот же Руссо, даже когда очень уж увлекался, – ибо Руссо разделял куда больше исходных посылок энциклопедистов, чем отвергал, и в любом случае скрывал свойственные ему противоречия потоком великолепной риторики. Хаманн же поднялся во весь рост против системы в целом, против науки, разума, анализа – против ее достоинств едва ли не в большей степени, чем против ее пороков. Ее основания представлялись ему ложными совершенно, а результаты ее реализации на практике – кощунством против самой природы человека и против его Создателя; причем доводы он искал не в арсенале теологических и метафизических аксиом, догм и априорных аргументов, каковые Просвещение полагало, и с определенным на то основанием, полностью дискредитированными, но в собственном каждодневном опыте, в самих по себе эмпирически – а не интуитивно – воспринимаемых фактах, в непосредственном наблюдении за человеком и его поведением, а также в прямом самоанализе, предметом которого становились его переживания, чувства, мысли, свойственный ему образ жизни.

Подобного рода оружие Просвещению рано или поздно пришлось научиться принимать во внимание. Романтизм, антирационализм, подозрительное отношение ко всякого рода теориям и интеллектуальным конструкциям, которые в лучшем случае рассматривались как полезные фикции, а в худшем как инструмент искажения реальности – одна из форм ухода от необходимости воспринимать жизнь такой, какая она есть, – в сущности начались именно с Хаманна. Солидную часть этого арсенала можно обнаружить у ренессансных неоплатоников, у Паскаля и тем более у Вико. Но в атаку по всему фронту перешел именно он. Тот факт, что атака эта зачастую была плохо подготовленной, ходульной, наивной, пафосной и безответственной, или же бывала приправлена злобным и грубым обскурантизмом и слепой ненавистью в адрес самых благородных нравственных и художественных – также как и интеллектуальных – достижений человеческого духа, не умаляет ее значимости, пусть даже действенность ее от этого и страдает. Ибо некоторые из наиболее оригинальных находок Хаманна оказались на поверку – и самым неприятным образом – достаточно обоснованными. Врагами его в равной степени были и те, кого он называл фарисеями – сторонники больших догматических конструктов, таких как римская церковь или французская монархия, а также немецкие приспешники и подражатели оных, – и те, кто именовался у него саддукеями – вольнодумцы из Парижа, Берлина или Эдинбурга. И даже невзирая на то, что заслуги последних были и остаются величайшими, тогда как необузданные и неразборчивые в средствах нападки на них Хаманна зачастую откровенно несправедливы, а порой и вовсе абсурдны, человечество заплатило большую цену за то, что не обратило внимания на вещи, которые он сумел разглядеть, – заплатило не только ошибками чисто интеллектуального характера, но и дурными делами и ужасными человеческими страданиями, которые стали возможны в том числе и благодаря влиянию двух этих антагонистических мировоззрений. Одного только этого вполне достаточно для оправдания необходимости как следует приглядеться к идеям Хаманна, пусть прямолинейным, но зато самым неудобным образом не желающим срезать углы – приглядеться, исходя, конечно же, совершенно из других оснований, нежели он сам.

После трансфигурации, пережитой Хаманном, в дальнейшем никакой эволюции его мысль, по большому счету, не претерпевает – ни развития, ни сведения в какую-либо внятную систему. Его взгляды: на природу человека; на способы проявления познавательных способностей (предрассудки, знание, понимание, воображение, размышление, веру); на природу, историю, Бога; на язык, гений, способность к выражению, творчество; на чувства, страсти, взаимоотношения тела, воли и психики; на историю и политику; на предназначение человека и его спасение – оставались в сущности одними и теми же с возраста тридцати лет и до самой его смерти, в пятьдесят восемь. Неважно, с какого места вы начнете его читать: здесь нет ни начал, ни середины, ни концов; здесь всякое лыко идет в строку по случаю – желание дать другу добрый совет, доказать несостоятельность какого-нибудь врага или просто человека, исказившего истину, заинтриговать или озадачить какого-нибудь старого знакомого или оппонента. Нить аргументации, хоть сколько-нибудь последовательной, постоянно пресекается аргументами в других каких-то спорах, на другие темы, отступлениями внутри отступлений, порой в пределах одного колоссального по длине абзаца, а потом, пройдя под землей некими неведомыми ходами, в самом неожиданном месте опять выныривает на поверхность только для того, чтобы тут же оказаться погребенной под роскошной, безудержной, хаотической и разрастающейся одновременно во все стороны тропической порослью Хаманновых идей и образов, которые одновременно воодушевляли и приводили в ярость даже самых преданных и почтительных его друзей.

Однако за всем этим диким и непроходимым лесом, рядом с которым даже труды таких беспорядочных авторов, как Дидро или Гердер, кажутся образцами педантического аккуратизма, скрывается единство мысли и мироощущения, которое всякий, кого не оттолкнули с первых строк его стиль и ни с чем не сравнимая путаность изложения, не сможет не уловить почти сразу. Ни в том, что именно он утверждает, ни в том, что отрицает, сомневаться не приходится ни секунды. Отдельные детали могут озадачивать или даже раздражать читателя; но основные линии – а они есть – остаются ровными и неизменными на протяжении четверти века пускай бессистемного, но зато весьма продуктивного творчества. Гёте, который заимствовал у него, впрочем как и у всех остальных, только то, что ему самому было нужно, воспринимал его мысль как разновидность внутренней пантомимы – способ выражения жизненной сути посредством разыгрывания перед самим собой неких сцен, понять которые ты сможешь только в том случае, если обладаешь способностью вчувствоваться во внутренние его состояния, распознать те сравнения и аллегории, через которые он пытается эти состояния передать [61]. Жизнь Хаманна, его стиль, его вера и его мысль были единым целым. Его убеждения были составной частью отчаянной атаки на очередную неправду, которую он пытался вырвать с корнем: трудно придумать человека, который бы в меньшей степени, чем он, верил в интеллектуальную толерантность – и уж тем более придерживался ее на практике. Так, например, его концепция знания строится на тотальном отрицании Декартова математического подхода в естествознании, а также всей связанной с ней структуры теоретического знания о человеке и природе, которая нашла свое воплощение в Encyclopedie, труде, выношенном и выполненном в ненавистном городе Париже, труде, о котором Кант в один из тех моментов, когда ему изменила свойственная ему тактичность, сказал, что именно в оном, пожалуй, Хаманн, после того как вернулся из Лондона без работы и весь в долгах, смог бы найти что-нибудь полезное, да и перевести на благо своих невежественных соотечественников-пруссаков.

Глава 4. Просвещение

Имеет смысл помнить, что на отношение Хаманна к philosophes и к их трудам не мог не повлиять тот факт, что годы его становления, как и годы становления многих других немецких мыслителей того времени, пришлись на период подъема доктрин Просвещения, которое, невзирая на сопротивление обеих церквей, как католической, так и протестантской, а также на спорадические гонения со стороны светских властей как во Франции, так и в отдельных итальянских провинциях, быстро приобрело статус ведущего интеллектуального движения Европы.

вернуться

61

Великолепная гётевская интуиция не подвела его и на сей раз: его замечание насчет того, что у итальянцев есть свой собственный Хаманн в лице «патриарха» Джамбаттисты Вико (который сам по себе его интересовал мало) – наблюдение просто блестящее. См.: J. W. Goethe. Italienische Reise, 5 Marz 1787: Bd. 31, S.27–28. In: Goethes Werke (Weimar, 1887–1919).