Белая береза, стр. 66

Из траншеи, на поддержку взвода Юргина, бросилась вся рота. Началась наша контратака.

Вновь заговорили наши батареи. Сплошным воющим потоком пошли снаряды высоко над полем, где бойцы в рукопашной схватке истребляли врага, и над немецкими позициями могучей гривастой волной, не спадая, заиграло пламя. Весь запад заслонило темной ночью.

XXV

За день немцы предприняли несколько ожесточенных атак на полк Озерова, но ни на один шаг не смогли продвинуться к Москве. Десятки немецких танков были разбиты и сожжены за день боя, сотни немцев легли костьми перед обороной полка.

К вечеру затих грохот битвы.

На переднем крае опустели траншеи. Бойцы и командиры забились в свои холодные и сырые блиндажи, полные запахов прелой соломы и хвои. На постах остались только часовые. По всему переднему краю быстро крепла по-особому чуткая фронтовая тишина. Лишь изредка раздавались еще по закоулкам траншей голоса бойцов похоронной команды: они отыскивали убитых и подбирали их оружие. Там и сям из-под земли течением воздуха потянуло дымки продрогшие бойцы разжигали камельки в своих тайных убежищах.

Быстро дожевывая кусок хлеба, Андрей первым из своего отделения, не отдохнув после боя, встал на пост в траншее. Теперь, после многих часов напряженного боя, его трудно было узнать. Это был совсем не тот красивый, задумчивый и тихий парень, каким его знали в Ольховке. Это был человек с огрубевшим, суровым выражением лица и темным, настороженным взглядом, такой бывает у людей, которые видели смерть, но узнали, что не всегда она всесильна.

Трудно было Андрею держаться на ногах: ныли все суставы. Но непомерную усталость и тяжкую боль заглушало в нем ощущение какого-то особенного счастья. Андрей не мог понять, когда и почему появилось это ощущение, но точно знал, что он испытывает его впервые в жизни.

Зарядив винтовку и поправив на голове каску, Андрей выпрямился во весь рост и глянул из траншеи вперед — на поле недавнего боя. За гребнем далекого черного леса укладывалась на покой бледная и немощная заря. Отовсюду текли сумерки, но зоркий глаз мог еще видеть далеко. Все поле боя было сплошь изрыто снарядами и минами. Местами первый снег был сметен начисто, словно железной метлой, местами — густо перемешан с землей и покрыт пороховой гарью. Всюду по полю чернели груды металла, совсем недавно обладавшего могучей жизнью и силой, — от иных все еще струился желтоватый чад. И всюду на клочках поля, где остался снег, виднелись темные пятна трупов… А среди этого страшного поля, где целый день с неистовой силой бушевали огонь и железо, где все было попрано смертью, на небольшом голом пригорке, как и утром, стояла и тихо светилась в сумерках одинокая белая береза.

— Стоит! — изумленно прошептал Андрей.

И Андрею показалось необычайно значительным, полным глубокого смысла, что вот здесь, на открытом месте, в таком жестоком бою, как святая, выжила эта береза — красивое песенное дерево. Сама природа поставила ее здесь для украшения бедного в убранстве поля, и, значит, сама природа даровала ей бессмертие. И еще сильнее почувствовал Андрей то, что пришло к нему впервые в жизни. Но теперь он знал: это счастье победы. Он был счастлив, что стал солдатом, что вечером стоит на том же самом месте, где утром начал бой. Несколько секунд Андрей не отрывал от березы очарованного взгляда. Затем, тронув рукой край траншеи, будто клянясь самой земле, сказал с большим торжеством и ликованием в душе:

— И будет стоять!

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

I

Зима легла неожиданно и крепко. Ночью прошел снегопад, а на рассвете по всем ржевским землям заметалась волчья вьюга. Сухими, сыпучими снегами она наглухо замела здешнее полесье и холмистые поля с небольшими древними деревеньками; она уничтожила все дороги и тропы, будто хотела, чтобы люди проложили себе какие-то новые пути в заснеженном мире. И в лесах и в полях — всюду установилось, точно на век, печальное, стесняющее грудь зимнее безмолвие. Казалось, неурочная зима похоронила под снегами всякую жизнь на земле.

Но это только на первый взгляд.

Вот среди поля, где особенно вольготно зиме, стоит одинокий заиндевелый куст шиповника. Разгреби под его поникшими ветвями свежий снег — и перед тобой чудо: здесь, как в нише, не только живут, но и цветут разные травы. Зелено блестит, весь в бисерных снежных крупинках, волосистый стебель пастушьей сумки, обвешанный вокруг мелкой и нежной белой цветенью. Рядом — невысокий, но крепкий лядвенец; живые золотистые цветы сбились на нем стайкой. В глубине ниши сверкают хрустальные розетки бесстрашного, цветущего всю зиму морозника…

Эти травы, внезапно захваченные зимой, терпеливо дождутся, когда всепобеждающая весна освободит их, даст им солнце и тепло. И тогда они сделают то, что им положено законом жизни: выносят семена и разбросают их по земле…

Вой вьюги, то злобный, то жалобный, точно пробудил Анфису Марковну к жизни. Целых две недели после гибели Осипа Михайловича на фашистской виселице она находилась в состоянии тяжкого, мучительного раздумья. Она была нездорова, но не лежала в постели, — она была из той породы людей, которые и умирают стоя; но и ходила она, и занималась делами, и разговаривала с дочерьми, казалось, вне всякой зависимости от того, о чем думала, в силу одной властной, долголетней привычки к деятельности. А тут вдруг, будто только встряхнув хорошенько плечами, Анфиса Марковна сбросила с себя раздумье — и сразу стала той же, какой была прежде: твердой в разговоре и деле, красивой в своей женской строгости, а по взгляду очень молодой.

Марийке и Фае показалось, что и в избе-то у них посветлело с этой поры. Сестрам очень хотелось, чтобы в этот день у них вновь, как бывало, собрались соседки и подружки, но непогодь держала всех ольховцев по своим домам. Поглядывая сквозь заснеженные стекла на улицу, где плескалась вьюга, сестры досадовали:

— Вот разошлась, удержу нет!

— Несет, как из прорвы!

— Пусть метет, — спокойно сказала на это мать. — Даже хорошо, что так разошлась, "Все дороги замела…" Так ведь говорится в песне?

Анфиса Марковна присела у стола, потрогала суховатыми пальцами скатерть; черные глаза ее заблестели свежо, в чертах слегка побледневшего лица отразилось усилие, и дочери поняли, что она удерживает себя от внезапного желания поведать им что-то необычайно важное.

— Мама, говори! — встревоженно попросила Марийка.

— Сегодня я отца вашего вспомнила, — ответила мать, опуская молодо блестевшие черные глаза. — Какой вьюжной породы был человек! И погиб вот в такую же вьюгу, да еще ночью. Шел из Совета, а его вот тут, в переулке, и подкараулило кулачье… Соседи занесли отца в избу, положили вот здесь на лавку, а он еще дышит…

— Мы помним, — сказала Марийка шепотом.

— Должны бы… — Анфиса Марковна вдруг встряхнула головой, будто собираясь, как в молодости, взять на высокой ноте любимую песню. — И вот он открыл глаза, взглянул на меня и говорит: "Убить захотели, Фиса, видишь? Глупые людишки! В землю нас? А мы в ней как зерна!"

Эта простая мудрость отца, убитого в год рождения колхозной жизни в Ольховке, для Марийки и Фаи прозвучала теперь, спустя десять лет, с чудесной силой откровения и завета. Они враз опустили головы, сдерживая слезы, а мать встала, распрямив плечи, и повторила строго и торжественно:

— Как зерна!

…С начала непогоды гитлеровцы перестали рыскать по деревне. За две недели они обобрали деревню начисто: выгребли все зерно, какое ольховцы не успели спрятать, свели со дворов много скота и даже перебили всех кур и гусей. Теперь ольховцы горевали горше прежнего. Как жить? Многие остались без хлеба, мяса и картошки, а впереди вся зима. Было о чем горевать и думать! Особенно жутко было коротать в раздумье длинные ночи: нигде ни огонька, собаки повешены, петухи перебиты, — ни одного живого звука, только вой вьюги, то злобный, то жалобный…