Белая береза, стр. 31

— Они заберут, они и будут в ответе! — захрипел завхоз. — А нам зачем растаскивать все? Да как у вас руки потянутся к этому добру? — Завхоз показал на конюшни, каретник и машинный сарай. — Где тут твое личное, Ерофей Кузьмич? Чего ты тут наживал, а? Вспомни-ка? Где твое, Чернявкин? Где твое… как тебя?… Где твое, Фетинья? Тут все общее! Обще-е! — Он разделил это слово, вытягивая шею и округляя глаза. — Как его рвать на куски? Разорвите лучше мне душу. Вот, рвите! — Он шагнул к толпе. — Рвите, а пока я жив, к имуществу не пущу и ключи от амбаров не дам!

Ольховцы не трогались с места и молчали. Ерофея Кузьмича так и кольнуло в сердце: нехорошее молчание.

— А-а, вон что! — вдруг побагровел Ерофей Кузьмич и, сделав крупный шаг к завхозу, крикнул сквозь зубы: — Для кого бережешь добро? Для немцев? Как приедут, — вот оно, бери! Так?

У Осипа Михайловича сильно дрогнула хромая нога. Он слегка качнулся и едва не выронил костыль. Бледный, растерянный, он гневно посмотрел из-под лохматых бровей в острые глаза Ерофея Кузьмича и прохрипел, кривя губы:

— Вот ты какой, а? Нутро заговорило?

— Ты меня не трожь! — зашумел Ерофей Кузьмич.

Вытащив из кармана ключи. Осип Михайлович с остервенением бросил их под ноги Ерофея Кузьмича и, выкидывая вперед костыль, судорожно захромал к конюшне.

Подняв ключи подрагивающей рукой, Ерофей Кузьмич обернулся к толпе:

— Ну как, начнем дележ?

— Начинай, не тяни! — поторопил Чернявкин.

Из толпы мужским шагом выступила все время молча наблюдавшая за сватом Макариха. Энергичное лицо ее было спокойно и строго, а темные, все еще молодые глаза светились ровно и сильно. Ерофей Кузьмич знал, что сватья последнее время верховодит среди баб, и сердце его дрогнуло.

— Зря ты, сват, обидел Михайлыча! — сказала Макариха негромко, но твердо. — Никто не поверит, что он для немцев бережет наше добро. Что ни возьми на дворе — во всем есть его кровь. Как он отдаст? А ну, дай сюда ключи!

Ерофей Кузьмич растерянно подал ключи.

— Михайлыч! — крикнула Макариха завхозу. — А ну, вернись сюда! Возьми ключи!

Вонзая костыль в грязь, завхоз покорно пошел обратно, а Макариха, звякнув связкой ключей, резко заговорила:

— А дележа, сват, не будет! Ты забудь это слово! — Глаза ее засверкали совсем молодо. — Забудь! У нас у всех руки отсохнут, если начнем делить. Что на общем поту выросло, того не разорвешь на куски! Так говорю, бабы?

Ей ответили дружно:

— Так, Макаровна, так!

— Не желаем, и все!

— Чего вздумал, а? Дележ! Ишь ты!

Подошел Осип Михайлович.

— Держи ключи, — шагнула к нему Макариха.

Ерофей Кузьмич вскинул бороду на ветер.

— Выходит, сватья, погибать добру?

— Зачем погибать?

— А ты думаешь — уцелеет?

— Тут не уцелеет, — согласилась Макариха. — Останется на дворе, — все пропало! Особо семена.

— Вот я и толкую!

— Толкуешь, да не то! — твердо возразила Макариха. — На дворе ничего оставлять нельзя. Надо сегодня же разобрать по домам на хранение. Вот как надо! Сохраним, спрячем, кто что может, а придут наши, опять снесем сюда. Только на хранение! И под расписки! Так говорю, бабы?

Толпа заколыхалась, и над двором пронеслись одобрительные голоса, а дед Силантий, расправив плечи над толпой, прогудел:

— Вот это резон!

— Какие вам расписки? — ощерился Чернявкин. — Кому их давать, Осипу? Разобрать — и все тут!

— Ты, дезертир поганый, не ори! — надвинулась на него Макариха. — Ишь ты, чирий, выскочил? Добро прибежал зорить? А много ли ты нажил тут?

— Что нажил, заберу! Дай мою долю — и вся недолга!

— Дулю вот тебе, а не долю!

— Ты мне что ее показываешь? — пьяно заорал Чернявкин.

— Погоди, Ефим, — схватил его за рукав Ерофей Кузьмич. — Выпил, может, на копейку, а задору — на целый рубль. Чего ты шумишь?

Загородив плечом Чернявкина, Ерофей Кузьмич повернулся к женщинам. Он понял, что с дележом ничего не выйдет, и уже каялся, что погорячился. Раз ничего не вышло, надо было запутать свои следы.

— Я к чему, бабы, толковал о разделе? — заговорил он мирно, хотя едва сдерживал злобу против Макарихи. — А к тому, что на дворе все пойдет прахом. А раз на хранение, то оно даже лучше. Разберем, а там видно будет. Как возвернутся наши, долго ли стащить обратно? А я вот, видишь, не дошел до этого своей мозгой. — И польстил сватье: — Ума у тебя, сватья, палата! Давай, время не ждет, действуй сама. Пошумели — и за дело! Пошли, бабы!

И все, вслед за Ерофеем Кузьмичом, облегченно шумя, повалили обратно к сторожке. Осип Михайлович, хромая позади всех, звякал ключами и, думая о Макарихе, про себя шептал:

— Велика у нее сила! Ой, велика!

XI

По-разному меняются деревья осенью. У иных листва налита крепкой зеленью. Слабеет солнце, бушуют ветры, прихватывают землю заморозки, а листва на них живет и держится стойко, не меняя могучего летнего цвета. С другими деревьями бывает иначе. Только осень обрушит ненастье, они вдруг и заметить не успеешь — пожелтеют, облетят.

Так случилось и с Марийкой.

Услышав о гибели Андрея, она быстро изменилась и внешне и внутренне. До самого последнего времени она всём казалась девушкой. Она хлопотала по дому шумно, работала всегда ловко, весело, с озорством. Теперь всего этого как не бывало. Она стала женщиной, еще очень молодой, но, как все женщины, — особенно в горе — тихой и сдержанной. Двигалась она неторопливо, говорила негромко. На побледневшем лице ее особенно выделялись припухлые теплые губы да черные глаза.

Она уже крепко сжилась с домом Андрея. Все здесь стало для нее своим и дорогим: и дом с голубыми ставнями, и обширный двор, над которым порхали голуби, и сверкающие белизной березы, и бледные астры в палисаднике…

Но теперь ко всему этому у Марийки быстро росло отчуждение, и не потому, что без Андрея она становилась как бы лишней в лопуховской семье. Все началось с поездки на поле боя с Ерофеем Кузьмичом. С той поры она не могла разговаривать со свекром и с каждым днем чувствовала себя все более и более чужой в его доме. Поэтому Марийку тянуло теперь к тем, кто были в нем тоже чужими, — к Лозневому и Косте. Она частенько засиживалась с ними в горнице, разговаривая, как многие люди в горе, о каких-нибудь мелочах жизни.

Но Лозневой по-своему расценивал это. "А жизнь идет, — думал он. Погорюет еще немного, и молодость возьмет свое…" Мысль эта обжигала его. Он с каждым днем становился разговорчивее с Марийкой и настойчиво искал случая побыть с ней наедине.

XII

В полдень Ерофей Кузьмич привез несколько мешков семенного зерна. На дворе его встретила Алевтина Васильевна. Кутаясь в шаль, поджимая под грудью полы старого, заношенного сака, она тихонько доплелась до телеги, спросила:

— Много ли, Кузьмич?

— Видишь, все тут, — грубовато ответил Ерофей Кузьмич, привязывая к столбу коня. — И то через силу вырвал. Эта сватья, черта ей в печенку, полную волю берет над бабами, а те за ней, как дуры. Тьфу, чертово семя! Так и не дала делить. А бабы эти… Бывало, кричат, что уши затыкай! А теперь словно белены объелись: вцепились в этот колхоз, как клещи, и не оторвешь! Вот она какая, ваша порода!

Алевтина Васильевна тихонько вздохнула.

— Ну, ладно! — Ерофей Кузьмич подошел к телеге, ощупал мешки. Теперь с семенами. Душа хоть на место встала. Надо только запрятать получше. Того и гляди, нагрянуть могут. Манька-то где?

— Дома, где ж ей быть?

— Опять небось там… с ними?

— С ними…

— Не выходит из горницы! — с ехидством воскликнул Ерофей Кузьмич. — И чего она, скажи на милость, прилипает к этим-то… лоботрясам, а?

— Опять зашумел! — Алевтина Васильевна слабо махнула на мужа рукой. И так, бедняга, совсем зачахла. На себя не похожа. Все разгонит тоску немного.

— Тут не тоску разгонять, а дело надо делать! Совсем отбилась от работы, а ты ей потакаешь!