Белая береза, стр. 120

— Ближе к берегу, — сказал Андрей.

— Сейчас будем у берега, — пообещал Умрихин и продолжал: — Лежу я, значит, под одеялом, на чистой простынке и думаю: "Отдохну и опять в пехоту, в родной свой взвод!" И вот однажды не стерпел я и заговорил с врачом о дальнейшей моей службе в пехоте. А врач и говорит мне на это: "Нет, браток, хотя нехватка у тебя в организме и небольшая, всего только отшибло половину указательного пальца — люди приучаются и средним пальцем стрелять, — а только нет закону пускать тебя с таким браком в военный строй". Вот-те, думаю, новость! Сам посуди, куда мне идти сейчас из армии? Домой? А дом-то мой, сам знаешь, под Великими Луками! Мне один расчет быть в армии, тогда скорее всего и попаду домой. "Что ж, — говорит тогда врач, — если не хочешь уходить, то мы можем оставить тебя только где-нибудь в тылах или при штабе…" Вот теперь и рассуди: куда мне было деваться?

— Кем же назначили? — спросил Андрей.

— Совсем, брат, не ожидал, что дальше вышло! — продолжал Умрихин. Не поверишь: ответственный пост дали! Теперь я, брат, на большой высоте! Не хвастаюсь, а может случиться, что еще полезным буду при случае…

— Все же какой пост? — Андрей засмеялся беззвучно. — Не адъютантом ли у командира полка? У него ведь нет адъютанта…

— Какая это должность — адъютант! Что ты, господь с тобой! Бумажки подносить?

— Может, помначштаба?

— Нет, Андрей, смеяться нечего, а раз ты интересуешься — скажу откровенно: назначили по старой моей специальности.

— По какой же это?

— По конской части.

— По конской?!

— Да. Ездовым у самого гвардии майора!

Умрихин терпеливо переждал хохот Андрея.

— А дело вот как вышло, — продолжал он как ни в чем не бывало. Через денек после того приходит в санбат какой-то лейтенант и спрашивает: "Здесь гвардии рядовой Умрихин?" А я действительно лежу под одеялом, закрылся до губ — ну, начисто обленился! А все же отвечаю: "Так точно, здесь!" — "Какой, говорит, у тебя палец отшибло?" — "Указательный, отвечаю, на правой руке". — "Демобилизоваться не желаешь?" — "Не желаю!" "Сколько конюхом в колхозе работал?" — "Десять лет". — "Тогда, говорит, поступишь в мое распоряжение, будешь коноводом у самого командира полка. Твой палец, говорит, значения в этом деле не имеет. Если бы не было указательного на левой, тогда другое дело: без него трудно править лошадьми. А на правой он не нужен: кони сытые, погонять не надо". Вот так, браток, и оказался я на этой должности! Конечно, сначала не хотелось уходить от легкой жизни в пехоте, а что поделаешь? Да и так потом рассудил: надо идти, должность серьезная! Ты думаешь, шуточное дело возить командира полка? О, тут большое умение надо! И лошадей содержать в теле, и подать их вовремя, и довезти командира в срок куда следует, и не вытряхнуть его на ухабе, и побеседовать в дороге, чтобы не скучно ему было. А ездит он часто: то туда, то сюда. Вот теперь и скажи: с кем он, майор-то, чаще беседовать будет? С начальником штаба, адъютантом или со мной? И с кем задушевнее? С начштабом да адъютантом у командиров полков только одна ругань, это известно… А что нашему майору ругаться со мной? Ну, ругнет когда, если тряхну на ухабе… А так особо какая ругань может быть со мной? Я свое дело знаю в точности. А вот как поедет он, оторвется от дел, посмотрит спокойненько на леса и поля, что-нибудь вспомнит хорошее — и размякнет душой, и захочется ему поговорить без ругани… Ну, а я с любым человеком могу поговорить! Вот и суди: кто с ним может поговорить по душам — начальник штаба или коновод? Вот сейчас мы ехали сюда…

Поблизости ударила пушка. Андрей и Умрихин, один за другим, выскочили из овощехранилища, глянули на запад. Над деревней Ленино курились дымки.

— Пришли, — сказал Андрей. — Скоро бой.

— Разведку небось пустили?

— Стой, видишь танк? Начали!

Противотанковые пушки, стоявшие правее шоссе, открыли прямой наводкой огонь по немецкому танку…

XI

Две недели гвардии майор Озеров горел в боях, как горит на ветру зажженное молнией дерево. С каждым днем, по мере отступления к Москве, у него все росло и росло, занимая и потрясая сознание, чувство величайшей ответственности перед родиной за каждый свой шаг, за каждое свое слово, он сознавал, что любое его действие всегда и полностью должно соответствовать устремлениям и боевым задачам сотен людей, поставленных страной под его начало и верящих в его умение побеждать врага. Гвардии майор Озеров понимал, что теперь, в грозный час войны, он не просто некий Сергей Михайлович Озеров, но прежде всего и, может быть, только всего командир Красной Армии. Правда, он хорошо понимал это и раньше, но теперь это понимание так овладело всем его разумом, что стало основным и всеобъемлющим содержанием его жизни. И это не было тягостным для Озерова как человека. День и ночь живя неизмеримым чувством ответственности, которое возлагалось на него званием командира полка, он не испытывал усталости и растерянности от этого чувства…

Но в это утро, получив приказ остановить врага на Волоколамском шоссе у деревни Садки, гвардии майор Озеров впервые почти физически ощутил, как непомерно тяжела его ответственность перед страной. Наблюдательный глаз ближнего мог бы сразу заметить, как выражение замешательства проступило во всех чертах его внезапно побледневшего лица, — такое выражение бывает у грузчика, когда он вдруг на ходу почувствует, что поднял на плечи непосильную ношу, что один неосторожный шаг — и она придавит его к земле. Для занятия полком обороны в районе деревни Садки нужно было делать все то же, что делалось всегда при занятии новых оборонительных рубежей, но теперь привычное дело показалось необычайно сложным. Озеров немедленно выехал из штаба дивизии в Садки, где решил устроить свой наблюдательный пункт. Выехал он туда в чрезмерно возбужденном состоянии: по дороге несколько раз заставлял Умрихина останавливать коня, разглядывал карту, что-то шептал, прикрываясь от ветра воротником тулупа, то и дело бросал в разные стороны недокуренные папиросы…

Иван Умрихин сразу заметил, что гвардии майора Озерова очень взволновало посещение штаба дивизии. Острое солдатское чутье помогло Умрихину понять, что происходит в душе командира полка. Перед деревней Талица, соскочив с облучка и поддерживая на выбоинах санки, он сделал попытку затеять разговор с Озеровым.

— Тьфу, вот дорога! — проворчал он. — Вроде бабьей.

Озеров отвернул воротник тулупа.

— Как это — бабьей?

— А очень просто, товарищ гвардии майор, — ответил Умрихин, продолжая шагать рядом с санками и держась за них рукой. — Получил у нас во взводе один солдат — Голубцов по фамилии, может, знаете?… — получил он от сына письмо. Семья-то его живет поблизости от Ульяновска, у самой, сказывает, Волги. А тому сыну годов тринадцать, и остался он в семье вроде за хозяина. И вот пишет он отцу про разные колхозные дела, а больше всего ругает женщин. "Дорогой папаша, совершенно невозможно, — пишет этот Васька, — совладать с нашими бабами. Езды много, надо возить то хлеб, то мясо для армии, а они попортили все дороги. Мужик, он завсегда усмотрит, где надо поддержать сани, чтобы они не делали раскаты, а бабы этого, дорогой папаша, не понимают: закутаются в шали и сидят на санях или идут позади, а за дорогой не смотрят. По этой самой причине все дороги у нас теперь так разбиты, что ездить одна маята и себе и коню. И никакая метель не может заровнять эти бабьи дороги!" Вот я и вспомнил, товарищ гвардии майор, про этого Ваську Голубцова, который, может, мучается сейчас где-нибудь на "бабьей дороге"…

Озеров ясно представил себе разбитую, ухабистую тыловую дорогу с медленно ползущим по ней обозом, увидел запорошенных снегом, обмороженных женщин, стоящих вокруг разбитых саней и сваленных в кювет мешков с зерном, увидел даже Ваську Голубцова: задиристый парнишка в полушубке с отцовского плеча, едва вылезая из сугроба, подходил к нерасторопным женщинам и сердито кричал, потрясая кнутом…