Белая береза, стр. 117

Подошли на лыжах приотставшие в пути Крылатов и Марийка. Вероятно, они только что говорили о чем-то интересном для них: их молодые лица озаряло веселое возбуждение.

— Почему сидите? — живо спросил Крылатов.

Партизаны ответили не спеша:

— Не идет, сволочь!

— Едва ноги переставляет.

Лозневой обернулся на голоса и встретился взглядом с Марийкой. И здесь Лозневой вдруг вспомнил, как осенью, избитый гитлеровцами, он появился с колонной пленных в Ольховке, как сидел в пыли у колодца, ожидая смерти, а Марийка с горячей и бесстрашной решимостью просила начальника конвойной команды:

— Оставь его! Отпусти!

Теперь она молчала. Лозневой ждал, что она, не вытерпев, все же заговорит с ним и скажет, может быть, слова гнева и презрения. "Пусть говорит, — подумал он, — я все выслушаю". Но Марийка, посмотрев на него с таким выражением, точно в пустое пространство, медленно отвела взгляд… И оттого, что Марийка не нашла для него в эту минуту даже гневного слова, Лозневой неожиданно почувствовал большую, ноющую боль в душе. Он внезапно вернулся к действительности; впервые услышал, как надо было слышать раньше, давно произнесенные партизанами слова о его смерти, и ему стало вдруг так страшно, что он вскрикнул и свалился в снег…

— Не задерживайтесь, — приказал Крылатов.

Пройдя около сотни метров вслед за размашисто шагавшей на лыжах Марийкой, Крылатов окликнул ее, догнал и осторожно спросил:

— И он еще ухаживал, а?

Марийка вспыхнула, взглянула на Крылатова оскорбленно и быстро пошла дальше… "Да разве она могла полюбить такого? — подумал Крылатов, любуясь легкостью и красотой ее движений на лыжах, всей ее устремленной вперед фигурой. — Ничтожество! Мразь! И еще осмелился, поганец, думать, что он чета этой красавице?" Марийка скрылась в мелком ельнике. "Нет, у меня другое дело, — не совсем уверенно подумал Крылатов, не торопясь догонять Марийку. — Впрочем, чем же лучше-то? Пока ничего хорошего не видно!" Не однажды Илья Крылатов пытался заговаривать с Марийкой о своей любви. Но Марийка очень холодно, а то и враждебно встречала его самые осторожные намеки. Сегодня близость Марийки, ее приподнятое душевное состояние, вызванное первой боевой удачей, больше обычного взволновали Илью Крылатова. И он почел бы за неизмеримое счастье, если бы Марийка позволила ему сказать только одно слово из тех тысяч слов, какие припас он для нее за дни своей неожиданной любви. Но каждый раз, встретясь со взглядом Марийки, он мгновенно лишался дара речи… "Неправда, полюбит!" — упрямо сказал себе Крылатов и даже ударил кулаком по стволу сосны. Но пошел он по следу Марийки все же с поникшей головой…

Партизаны кое-как подняли Лозневого на ноги. Мертвенно-бледный, он сделал несколько шагов вперед, остановился, взглянул на хрустально сверкающий лес, на ясное зимнее небо и грохнулся грудью в куст багульника, сильно исцарапав лицо.

Когда его подняли, он увидел на своих руках кровь и потерял сознание…

До избушки партизаны вели его под руки.

Как следует Лозневой пришел в себя только в бане, куда втащили его волоком. Увидев Шошина, он порывисто поднялся с холодного, щелястого пола, и внезапная трезвая мысль мгновенно вернула ему потерянные силы.

— Это ты? — спросил он, сдерживая шумное, воспаленное дыхание.

— Тихо! Тихо! — откидываясь в угол, прошептал Шошин стонуще, сквозь стиснутые зубы; он был потрясен внезапным появлением в бане волостного коменданта полиции.

— Спасай! — сдерживая голос, потребовал Лозневой. — Выручи!

— Как я могу? Ты что?…

— Спасай как хочешь!

— Да как спасти? Как?

— Думай! Спасай!

В приливе яростной решимости бороться со своей судьбой он скреб ногтями доски. Он хотел жить, жить и жить… Глаза его горели жаждой жизни и свободы.

— Погоди! — прошептал Шошин. — Потерпи!

Афанасия Шошина трясло как в лихорадке. Он подошел к двери и начал бить в нее кулаками. Часовой услышал не сразу: он бродил около бани, на солнышке. Не открывая двери, он недовольным голосом крикнул с порога предбанника:

— Кто там ломится? В чем дело?

— Вызови Пятышева! — крикнул Шошин.

— А-а, это ты… А зачем он тебе?

— Не хочу я сидеть с этой сволочью!

Часовой вышел из предбанника и несколько раз свистнул, заложив в рот пальцы.

— Есть, хорошо придумано! — задыхаясь от радостной надежды, прошептал Лозневой. — Настаивай! Требуй! А как выпустят, выручай. Придумаешь что-нибудь, а?

— Там-то я придумаю…

— Зажги дом! Устрой панику!

— Молчи, там мое дело…

Пришел Пятышев. Кряхтя, он пролез в низкую дверь, выпрямился и прежде всего посмотрел на Лозневого. Тот сидел на полу, на сене, вытянув ноги в черных валенках, привалясь боком к лавке у каменки; его исцарапанное лицо было потно, крылья висячего птичьего носа раздувались от порывистого дыхания, расширенные глаза ярко блестели…

— Что он тут? — спросил Пятышев, переводя взгляд на Шошина.

— Известно, гадина! — крикливо, запальчиво ответил Шошин. — Чует, что подошел конец, вот и взбесился, как зверюга! Видишь, как блестят глазищи? Он же, сволочь, хотел меня силком в полицаи назначить, да не вышло! А вот увидел в отряде и давай брызгать слюной! Известно, гадина!

— Это ты гадина! — взвизгнул Лозневой.

— Замолчь! — крикнул на него Пятышев.

— Он все время, гад, вот так! — У Шошина нервно дергалось землистое, не по годам старое лицо. — Он все время гавкает тут. Мне, говорит, конец, да и вам всем крышка! И разное подобное. Теперь вот скажи: могу я после этого сидеть с ним, а? Не могу! Нет моего терпения! Ни одной минуты не могу я сидеть рядом с этой сволочью!

— Обожди, не кричи! — остановил его Пятышев. — Ты же знаешь, что посадил тебя командир отряда. Как я могу отменить его приказ?

— А как мне сидеть здесь? Где такой закон: партизану сидеть под арестом вместе с предателем? Нет такого закона! Освободится место, тогда и отсижу. Куда я денусь?

— Нет, Шошин, не кричи, это бесполезно!

— Тогда посадите меня в другое место!

— А куда? К себе в карман?

— Значит, мне терпеть, да?

— Ну и терпи, не сдохнешь за ночь!

Пятышев повернулся и вылез из бани.

— У-у, ид-диот! — яростно прошептал Лозневой.

Шошин присел на лавку у каменки. У него вздрагивали почти черные губы.

— За что?

— Не сумел! Не добился!

— Я сделал все, что мог…

— Врешь, не все! Думай!

— Да что я могу сделать?

— Думай! Не выручишь, тебя выдам!

— Меня? — вздрогнув, переспросил Шошин.

— Погибать, так вместе!

Шошин с ужасом понял, что ему тоже пришел конец, и пришел так нежданно-негаданно. "Да, выдаст! Выдаст! — решил он, леденея от ужаса. Теперь ему все равно…" Опасливо озираясь на дверь, он попросил почти беззвучно и слезно:

— Не губи! Какая тебе выгода!

— Спасай! Спасай, а то выдам!

Застонав от горя, Шошин свалился на каменку и в ту же секунду неожиданно для себя принял единственно возможное теперь решение. Нащупав под своей грудью камень-голыш, он вдруг круто обернулся и, не успел Лозневой отшатнуться, с диким воплем ударил его по голове, вложив всю силу в этот удар, суливший спасение от верной гибели.

VII

Неожиданно для многих Степан Бояркин, появившись на следующее утро в избушке лесника, проявил очень большой интерес к обстоятельствам убийства Лозневого. Командир отряда даже не скрывал своего гнева в отношении тех, кто не принял необходимых мер для его охраны. Больше всего он кричал, конечно, на Пятышева и в заключение сместил его с должности командира сторожевого поста. Все поняли: волостной комендант полиции нужен был Степану Бояркину, вероятно, в связи с боевыми планами на ближайшее время.

С Афанасием Шошиным беседа длилась долго.

Посадив три дня назад Шошина под арест за браконьерство, Степан Бояркин послал надежного человека в Заболотье с задачей разузнать о бывшем леснике все, что можно. Оказалось, что Шошин, присланный в Заболотье из лесничества, несколько последних лет одиноко жил в лесу, колхозники встречались с ним редко и ничего плохого сказать о нем не могли. Колхозникам известно было, что Шошин отказался служить в полиции и, боясь преследования, решил уйти к партизанам… Все это полностью подтверждало рассказ Шошина о себе. Кстати, таких случаев, когда наши люди, отказавшись служить в полиции и боясь расправы, бежали в леса, было немало. Таким людям никто не отказывал в доверии. Какие же были особые основания не доверять Шошину?