Был месяц май (сборник), стр. 16

Коридор суда, где в течение нескольких часов громко звучало только «тшшш!», наполнился гулом голосов, табачный дым подымался над многими головами. Судьям еще предстояло вынести решение, предварительно разобравшись во всем и все выяснив. А здесь уже и так все было ясно. И каждый жалел только, что не ему доверено судить, уж тут бы ошибки не случилось.

В группе завсегдатаев-пенсионеров настаивали:

— Строже надо! Строже оно и проще.

— Это что, как молодежь распустили…

— Раньше просто было, так боялись через закон перелазить.

— Страх потерян. Ему десять лет дадут, он через год дома. Милиция ловить их отказывается: мы ловим, а суд отпускает.

— Вон в Конюшкове трое разом вернулись из заключения, народ вечером боится на улицу выходить.

— И правда, судьи судят, такую статью подводят, что люди смеются, как выходят.

— Вот и я это самое говорю! — втиснулся меж голосов белобрысый парень, переходивший от группы к группе. И, ошеломив всех напором, торопясь, пока никто не успел перебить, рассказал-таки свою историю о том, как сестриного мужа брат купил мотоцикл и врезался в столб.

— Главное дело, завтракать собрались, воскресенье было. Жена еще, как чувствовала, не пускала его, а он ничего слушать не стал, посадил тестя сзади себя: «Жарь, говорит, яичницу, мы скоро». Вот и вышло скоро: мотоцикл аж вокруг столба обвился. В один час — ни отца, ни мужа. Спешили к своей смерти…

— Пьют, пока опузырятся, потом народ калечат, — сказано было по этому поводу. — Скоро средь бела дня начнут давить.

Тут еще один, к слову же, рассказал, как шофер автобуса в выходной день понасажал полный автобус грибников и с ними со всеми врезался в тягач. Когда про шофера вспомнили — он уж сбежал.

— Ты как, спрашивают, сбежать мог? А я, грит, боялся, убьют меня на месте. Во-он что делают шоферюги!..

И у каждого нашлась своя история, каждому хотелось тут же ее рассказать, поскольку она-то и имела непосредственное отношение к делу.

В другой группе, где собрался народ помоложе, главным образом механизаторы, шоферы, и настроение было миролюбивей. Судили и так, и эдак, сходились на одном: тот не грешен, кто бабке не внук. Только Буквинов, подошедший послушать, не одобрил:

— Украл — эту самую руку отрубить. Больше ей не полезет, это уж точно.

Он тоже, как белобрысый парень, переходил от группы к группе со своим полезным советом. Но тут местный журналист, до этих пор куривший молча, возразил ему.

— Между прочим, — сказал он, — юристами доказано, что жестокость еще никого никогда не останавливала. Больше всего, например, карманных краж совершалось во время публичных казней на площадях, когда народ целиком был захвачен жестоким зрелищем. И даже считают, что есть определенная связь между жестокими законами и особо жестокими преступлениями.

— Во-во, — как бы согласился Буквинов и вдруг с яростью, с неожиданно покрасневшим лицом набросился на него: — А он яблоню под самый мой забор посадил, это как? Прежде межуют, бывало — парнишек на меже секут. Вложат ума в задние ворота, до смерти помнит, где сосед. А он, подлец, под самый под мой забор. Ветки ко мне лезут. Детям не запретишь, подберет яблочко это что может быть? Смертоубийство.

— Да вы про что говорите? — опешил журналист. — При чем тут ваша яблоня? Совсем про другое разговор идет.

— Небось про то про самое. Мы зна-аем… — И Буквинов подмигнул всем с таким видом, словно не только про соседа, но и про него знал нечто. И журналист действительно на глазах у всех смутился, покраснел и замолчал, а старик отошел победителем.

Тем временем в конце коридора несколько женщин водой отпаивали Дусю, жену Карпухина, лежавшую лицом на подоконнике.

Возвещая своим появлением конец перерыва, прошел в совещательную комнату судья Сарычев. Выпив, как всегда, стакан сладкого чая в перерыве, он шел по коридору быстрым шагом, строго нагнув голову, недоступный сейчас ничьим посторонним влияниям, не узнавая даже знакомых, и тем особое внушая почтение.

Проходя мимо, Сарычев мельком заметил суетившихся у окна женщин и среди них опухшее, залитое слезами лицо, которое держали чьи-то руки. Он не сбавил шаг. Где суд, там и слезы, ему ли это было не знать. Для него и коридор суда, в котором толпились сейчас глазевшие на него и расступавшиеся, замолкая, люди, и зал суда, и высокое кресло с гербом, в которое он привычно садился, — все это была его служба. А служба его, как служба хирурга: хочешь быть добрым — по живому режь.

Для нее же, ничего сейчас не видевшей — ни людей, ни стен, сознававшей, что говорят, неясно, сквозь дурноту, все еще увидится особо. И деревянный крашеный подоконник, на котором лежала она лицом, запах его, облитого слезами, не раз средь ночи разбудит ее. Этим днем начинался для нее новый счет дням и годам.

У самой совещательной комнаты Сарычев почти столкнулся с Никоновым. Ему показалось, что тот хотел тоже зайти, но увидел судью и словно отскочил, при этом не поздоровавшись. Сарычев вошел, потом все-таки выглянул. Никонова не было видно. И он тут же о нем забыл.

Весь перерыв Никонов выписывал сложные петли у этих дверей. Уходил, снова возвращался и снова уходил, сам себя объезжая по кривой. Борол, борол в душе желание зайти, но и от дверей оторваться тоже не мог. Словно там, в совещательной комнате, где сейчас находились все бумаги и среди них его рукой написанное обвинительное заключение, оставил он еще что-то большее. Оно-то и тянуло его к себе.

Когда ставил под обвинительным заключением точку, успокоил себя Никонов несложным рассуждением: «Если мы ошиблись, суд поправит». А вот теперь не мог уйти от дверей. Но и туда войти тоже смелости не набрался.

Так со всем народом, затерявшись в общем потоке среди людей, он протиснулся в зал, когда кончился перерыв.

ГЛАВА VIII

Вызванные по очереди, один за другим прошли перед судом свидетели. Полный самоуважения Федька Молодёнков держался с достоинством, отвечал не спеша, больше всего стараясь себя не уронить. Бокарева, как вошла, как глянула, повернулась, как сказала несколько слов, так мужчины отчего-то заулыбались. И долго еще после нее кто-нибудь нет-нет да и улыбнется, вспомнив.

Последним по списку вызвали Горобца. Обязавшись говорить правду, в чем тут же собственноручно и расписался, он категорически отрицал какую бы то ни было возможность вины или ошибки со стороны Мишакова. При этом он искренне убежден был, что делает именно то, что нужно и что от него ждут. Нужно не кому-то определенному, например судье или прокурору, а нужно в высших целях. По сравнению с ними один этот шофер, которому он лично зла не желал, роли не играет. Каждый вопрос он выслушивал почтительно и, в знак понимания кивнув, приступал к ответу с полным самосознанием, стараясь показать, что он тот человек, на кого они могут положиться, потому что он знает и понимает и сам многие важные вопросы решал. И ушел Горобец со скромным выражением хорошо исполненного долга.

Было далеко за полдень и душно, когда предоставили, наконец, слово прокурору. Овсянников поднялся, опершись о стол, блестящими глазами оглядел зал. Его знобило, хотя он знал, что у него жар.

Сегодня с самого утра он чувствовал себя особенно плохо и, надевая перед зеркалом мундир, увидел, что воротник стал ему велик. И за завтраком жена, тревожно вглядевшись в его лицо, спросила: не болен ли он? Он сказал, что не болен, и даже нашел в себе силы успокоить ее.

При других обстоятельствах, заболей он просто, можно было отложить заседание. Но Овсянников понимал, что ему уже ничего откладывать нельзя, на это ему жизни не отпущено.

Как всегда, путь от дома он прошел пешком, хотя было это ему необычайно трудно сегодня. Боль жила теперь не только в боку, она разлилась, захватив правую сторону живота, и он чувствовал ее резче, когда передвигал при ходьбе правую ногу. Всю ночь, чтобы уснуть, он подсовывал под бок диванную подушку. И вот так, пригревшись, боль как будто затихала немного. Он понимал, что это значит. Это значило, что он побежден. Что он уже старается создать условия, которые ей нужны, чтобы она затихла на время. И вот там, в тепле, она тем временем развивалась и росла.