Разрыв-трава, стр. 95

Не сказав ему ничего определенного, она ушла, но когда уходила, знала, что останется. Вечером побывала во всех домах, переговорила с бабами. Она не стала убеждать людей, что надо работать и на колхоз, предупредила:

— Кто без дозволения пойдет буксырить, с чем пошел, с тем и вернется. Слово даю.

Наверное, ее предупреждение всерьез не приняли. Уж если угроз Еремея Саввича не побоялись, что ее предупреждение! Никто из заядлых буксырщиков на работу не вышел. Хуже того, не пришла и Прасковья Носкова.

Устинья поехала на поля. Буксырщики бабы, ни одного мужика уже намолотили зерна, увязали мешки. Снег кругом был измят, истоптан, там и сям торчала неровно обрезанная, всклоченная стерня: колосья срезали кто чем мог обломком косы, серпом, ножом; горел огонь, вокруг него валялись обугленная картофельная кожура и клочья газет.

— Бог в помощь, бабоньки! — громко сказала Устинья.

Прасковья Носкова пересыпала чисто отвеянное зерно с ряднины в мешок, она слегка смутилась, но вздернула голову, с вызовом ответила:

— Ты что, тоже буксырить?

— Ну да. Только я для колхоза.

— Одна?

— Почему одна? Вы мне поможете сани загрузить, — посмеивалась Устинья.

Не только Прасковья, другие бабы тоже чувствовали себя при Устинье не совсем хорошо, не знали, что она будет делать, и спешили сняться с места. Первой навьючила на себя мешок Верка Рымариха. Устинья дружелюбно улыбнулась, подошла к ней.

— Что будешь плечи натруждать, клади на сани.

— Не изболела горбушка, слава богу.

— Давай клади, не стесняйся! — Устинья мягко, но настойчиво потянула котомку за лямки, по-прежнему улыбаясь, и Верка подчинилась ее настойчивости.

Устинья проволокла мешок по снегу, положила на сани. Мухортый конь прядал ушами, мусолил железки удил.

— А теперь и ты, Катерина, давай сюда. И ты, Анна… — Весело и быстро Устинья собрала, сложила мешки на сани, села на них, черешком бича сбила с черненых унтов снег.

— А теперь, бабоньки, шагайте налегке. Мешки я сама опростаю и завтра отдам. Зерно пойдет колхозу. Вот так-то.

— И мое зерно? — подбоченилась Прасковья.

— Тебе я отдам. Ты свое заработала.

— Это дело! — одобрила Прасковья. — А я уж думала, ты меня со всеми поверстала.

Верка Рымариха тут только поняла, что Устинья ее обманула, ее, жену самого главного человека в Тайшихе.

— Ты что вытворяешь?! Слазь с моего мешка, бесстыжая! — сердито крикнула она.

Другие бабы придвинулись ближе к саням, заговорили:

— Детей оголодить хочешь! Воюйте, мужики, а тут…

— Для чего выхваляешься?

Бабы пока что говорили без особой злобы, но дай им волю, распалятся и ничем уж их не остановишь. Во гневе бабы куда хуже, безрассуднее мужиков. Устинья резко встала, шагнула от саней, холодно, остро, как стекло на изломе, блеснули ее зеленые глаза.

— Берите! Хватай, Верка, свою котомку, волоки домой! Ну? Кормите своих ребят. Ешьте сами. Тащите, пока есть…

— А что, и потащим… — сказала Верка, но котомку брать с воза не спешила.

— Тащи, тащи! Но что потащишь потом? На что вы надеетесь, бабы? Куда идете? Разорите колхоз, потом что? А мужики вам спасибо скажут? Война же, бабоньки родимые! Кто будет кормить армию, если не мы? Сами мы тут худо-бедно проживем. А что там будет, если наши мужики голодными останутся? Вот ты, Верка… Разве ты не хочешь, чтобы твой Рымарев домой вернулся?

— Не говори ерунды-то!

— Это не ерунда. Это чистая правда. Война идет такая, что если покачнемся мы, не устоять и нашим мужикам. Тогда всем погибель. Тогда никто никого не дождется. Я вам всем вчера что говорила? Если хотите, чтобы и наши дети накормлены были, и наша общая работа не стояла, не перечьте мне, бабы. Буксырить без всякого порядка, вот те крест! — никому не дам.

Она подошла к лошади, поправила хомут, взялась за вожжи.

Снег на сопках и полях был чист, сиял ослепительной белизной, солнце, замкнутое в радужный круг, низко висело над тихой пустынной землей. Она тронула лошадь. Полозья саней глубоко запахались в снег: воз получился тяжелый. А чтобы выехать на дорогу, надо было подняться на крутой взлобок. Мухортый напряженно вытягивал шею, выворачивал копытами сухие комья земли из-под снега, тяжело дышал. Наконец он остановился. Устинья дала ему передохнуть, понукнула, но конь не взял воз с места. Подошли бабы. Кто-то сказал:

— Бог правду видит.

Устинья взялась за оглоблю, отгребла из-под ног снег, утвердилась на земле.

— Ну, милый, взяли!

К ней подскочила Прасковья. Вдвоем они помогли коню стронуть сани с места и провезти метра три-четыре. Прасковья оглянулась.

— Вера, ты что стоишь? Тяжелей твоего мешка тут нет, припрягайся.

— Отобрали, теперь помогай… — проворчала Рымариха, но за оглоблю взялась.

Прасковья уперлась руками в задок саней, скомандовала:

— Ну, птица-тройка, две бабы, один мерин, пошел!

Воз медленно пополз в гору, еще несколько баб налегли на задок саней. Без остановок вытолкали воз на дорогу. Верка, красная от натуги, часто хватала ртом студеный воздух.

— Ну и сильна ты, как черт! — сказала Устинья.

— Да уж посильней твоего мерина! — засмеялась Прасковья. Дальше дорога шла под уклон. Устинья села на мешки, и конь

пошел ходкой рысью. Бабы сразу же отстали. Они шли кучно, наверное, судачили о ней. Будет у них разговоров! Пусть поговорят. Самое главное она сделала. Сейчас они ее, может быть, и ругают. Но это ничего. Это пустяки. Будет ругать ее и Еремей Саввич, если дознается, а он все равно дознается. И это тоже ничего.

Когда она привезла в деревню зерно и сказала Еремею Саввичу об этом, он не поленился выйти из конторы, сам взвесил мешки на складе, похвалил Устннью:

— Геройская ты баба, оказывается. Буду тебя, Устинья Васильевна, всем в пример ставить.

— Ставь, Еремей Саввич, ставь. Я не против, совсем даже наоборот.

Самовольное буксырство с того дня пошло на убыль, но прекратилось оно не скоро. Устинья ездила каждый день на поле и у тех, кто намолачивал хлеб без разрешения, отбирала все до зернышка. Немало было при этом ругани и слез, но Устинья оставалась непреклонной. К тому же ей начали помогать «законные» буксырщики.

«Почему мы должны работать в колхозе, а вы нет?» говорили они. На склад Устинья сдавала зерна все меньше и меньше, а потом и совсем перестала. Еремей Саввич был недоволен.

— Перехвалил я тебя, Устинья Васильевна. Доведется мне самому за это дело приняться.

Теперь он мог все напортить. Станет отбирать у тех, кто заработал право буксырить, и порядок, установленный ею, поломается. Снова она пошла по домам и предупредила баб, что за них, по всем видам, возьмется сам Еремей Саввич. И еще она посоветовала им при возвращении с поля не ходить беспорядочно, держаться вместе, брать с собой трех-четырех ребят, чтобы те шли впереди, высматривали, где их поджидает председатель.

Еремей Саввич оказался бессильным перед организованными Устиньей буксырщиками. И она радовалась, что все так хорошо сладилось, что и люди будут с хлебом и работа не остановится.

8

Стук в окно разбудил Верку Рымариху. Она зажгла лампу, посмотрела па ходики был второй час ночи. Кого это черт несет так поздно? Стук снова повторился, осторожный, вкрадчивый; скрипнул, приоткрываясь, ставень, и за стеклом забелело чье-то лицо. Верка подошла к окну и тихо вскрикнула: на улице стоял Павел Александрович. Как была босая, в исподнем бросилась в холодные сени, отодвинула засов, повисла на шее мужа, но тут же отпустила, вспомнив, сколько в ней тяжести.

— Пашенька! — она смеялась и приплясывала, обжигая босые ноги о заледенелый пол сеней. — Родненький мой!

— Тише! — шепотом попросил он. — Васька спит?

— Спит. Я его сейчас разбужу.

— Не надо.

Он снял с себя поседевшую от мороза шинель, разулся, на цыпочках прошел в запечье, где спал Васька, постоял, вглядываясь в лицо сына, так же бесшумно отошел, приложил палец к губам.