Разрыв-трава, стр. 104

В логотипе Федос снял с лошади седло, разостлал на земле потник, лег на спину. Качались метелки дэрисуна, стрекотали в траве кузнечики, шумно фыркала лошадь, издали доносился приглушенный рокот моторов. Он снова подумал о войне, но как о чем-то таком, чего не может быть; то, что он там видел, пережил, вдруг показалось невероятным, как кошмарный сон.

Дарима сидела рядом, обняв руками смуглые колени.

— Иди сюда…

Он обнял ее, поцеловал в губы: Дарима порывисто прижалась к нему, зажмурила глаза.

— Я вернусь, Дарима, прошептал он. Я вернусь к тебе.

13

Затрещал телефон. Игнат снял трубку. Звонил Тарасов, интересовался, как идет хлебоуборка. Придвинув сводки, Игнат начал называть цифры. Выслушав, секретарь долго молчал. Игнату представилось, что он сидит за столом, хмурясь, всматривается в цифры.

— Худо, — наконец сказал Тарасов. — Что думаешь предпринять?

— Есть кое-что на уме. Сегодня собираем правление, поговорим.

— Хорошо. Постараюсь к вам приехать. Но если запоздаю, начинайте без меня.

Повесив трубку, Игнат еще раз посмотрел сводки. Что и говорить худо. В первые дни работы он удрученно опускал руки, им овладевало чувство, похожее на отчаяние. Сейчас этого чувства не было, хотелось действовать продуманно и основательно. Не будь Тарасова, не вышел бы из него председатель ни плохой, ни добрый. В новую для него работу Игнат входил робко, с ощущением человека, вынужденного распоряжаться в чужом доме. Еремей Саввич злорадствовал и ждал, не скрывая этого, когда его снова посадят за председательский стол. Он теперь заправлял бухгалтерией и руководил парторганизацией колхоза, потому считал себя вправе вмешиваться в распоряжения Игната, но чаще вносил путаницу и неразбериху. И Устинья, видя нерешительность Игната, не однажды прямо и резко высказывала свое недовольство. Это его только сердило. Сомустила баб, запихала в председательский кабинет, его не спросив, и вишь ты, недовольничает.

Однажды с Тарасовым целый день мотались по полям, попали под дождь, пока добрались до Тайшихи, промокли насквозь. Насти дома не было, и Игнат сам растопил печь, поставил кипятить чай.

Тарасов сидел на скамье у огня. От его рубашки шел пар, с мокрых кудрей, прибитых дождем, скатывалась, капала вода. Игнат присел рядом, стиснул в кулаке бороду, постучал клюкой по горящим поленьям, глухо сказал:

— Дело такое, Анатолий Сергеевич… Не гожусь в председатели. Совесть мучает.

Тарасов вначале вроде бы удивился, с пристальным вниманием посмотрел ему в лицо, потом отвернулся к огню и слушал, щуря серые глаза, словно видел в языках пламени что-то, ему одному понятное и, казалось, только это его и занимало.

Игнат замолчал, все высказав. На улице метнулся ветер, хлестнул дождем по стеклам окон, будто просо сыпанул.

— Совесть, говорите, мучает? Это хорошо… — раздумчиво проговорил Тарасов. — Но что такое совесть? А?

— Это же каждому понятно.

— Нет. Не все так понятно, как может показаться. В свое время я, как ваш брат, был арестован, сидел почти год. Потом выпустили, в партии восстановили, работу прежнюю дали. А жизнь пришлось начинать почти заново. Друзей потерял… Арестовали многие отреклись. И жена…

Из носка чайника ударила струя пара. Игнат отодвинул его клюкой от огня, хотел встать, принести стаканы, но передумал.

— Заколебалась моя вера в людей, в святые для меня истины. Брошу, думаю, все, буду жить только для себя. Бросил бы, и моя совесть осталась чистой. Разве не так?

Игнат, подумав, кивнул головой.

— Так.

После ареста Максима сходные мысли одолевали и его. Подался на мельницу со своей обидой. Разве не верно сделал?

— Ну вот, все было бы по совести. Но я вовремя подумал и о другом. Что с того, если я стану к жизни спиной? Жизнь, быть может, потеряет не много, но я потеряю все. Не кажется ли, Игнат Назарыч, что вы сейчас хотите повернуться к жизни затылком. Вы честны перед самим собой. И это хорошо…

— Дело не в этом, — Игнат нахмурился. — Дело в моем неумении.

— Нет, дело в этом. Опыт, умение придут. Надо только понять, что человек живет среди людей. И для людей. Для людей, Игнат Назарыч. Этим все измеряется. И только этим. Не лгать, не красть, не жульничать и считать, что живешь честно, конечно, можно. Но только в том случае, если совесть короткая.

Игнат не мог не признать правоту Тарасова, хотя она, эта правота, и больно задевала его. Если принять такую меру и приложить ее к своей жизни, то сколько же пустого, никчемного окажется в ней! Сколько он блуждал вокруг, казалось бы, простых истин… А может быть, это и не такая уж неоспоримая истина? Но если даже истина, что она даст ему?

— Все равно, — сказал со вздохом, — не могу я… не смогу надавливать человеку на хрящик. Неспособный на это.

Анатолий Сергеевич засмеялся, весело блеснул зубами.

— Можно подумать, что основное дело руководителя надавливать на хрящик. Нет, Игнат Назарыч! Ваш Еремей Саввич на это мастер был, но что получилось? Он думал: должность ему даст право вертеть подчиненными, как того пожелает. К сожалению, это беда не одного Еремея Саввича. Такого права между тем ни у кого нет и быть не может. Накричать, пригрозить куда проще, чем убедить человека. Но это, конечно, не значит, что мы должны быть чем-то вроде проповедников. Где нужно, мы имеем право, более того, обязаны употребить силу принуждения. Все зависит, Игнат Назарыч, от того, с кем имеешь дело. Вся суть в этом. Тут ошибаться нельзя.

Игнат кивнул — верно. Но как это все не просто. Вот был секретарем райкома Петров. Такой откровенности и душевной расположенности ждать от него было немыслимо.

— Как там поживает товарищ Петров?

— Ничего. Работает… — Тарасов неопределенно пожал плечами. — А что?

— Да так… Подумал вдруг… Интересно получается. Власть одна, неменяемая, а вот… — Помолчал, не решаясь продолжить. — Ладно уж. Раз зашел разговор на полную откровенность, скажите мне, Анатолий Сергеевич, что вы о нем думаете. Сейчас Петров стал вроде как помягче. А до этого… Вредный был очень.

— Вредный? — Тарасов медленно покачал головой. — Нет, тут не все так однозначно. Говорить мне о нем довольно трудно. Знаю я Петрова давно. По его вызову приехал когда-то сюда… Многому у него научился. Он очень цепкий. Уж если взялся за какое-либо дело, будь уверен, доведет до конца, не бросит на полдороге. Настойчивый… Работать может сутками без отдыха. Вот… — По задумчивому лицу Тарасова пробежала хмурая тень.

— Как-то незаметно мы начали с ним расходиться. Сначала я думал тому виной его нелегкий характер. Но постепенно стал понимать: мы по-разному смотрим на многие вещи. Короче говоря, мне пришлось уехать. А потом посадили… Ну, вышел, и вскоре, в самое тяжелое для меня время, вызвали в обком. Оказалось, когда встал вопрос о замене Петрова, он сам предложил меня на свое место.

— Сам? — недоверчиво спросил Игнат.

— Ну да, сам. Это озадачило и меня. Уж он-то лучше, чем кто-либо, знал, что у нас с ним разный подход к жизни. До сих пор не знаю, что побудило его сделать это. Иногда кажется, что он понял бесперспективность пути, каким шел. А то начинаю думать, что смотрит на меня с тайной усмешкой: «Ну-ка, умник, покажи, что у тебя выйдет». При этом и мысли не допускает что у меня может получиться лучше, чем у него. Но кто знает… Человек, Игнат Назарыч, не коробка спичек открыл, увидел, что обгорело, что отсырело. Иной раз и о себе самом судить верно затруднительно. А в таких случаях только время покажет, что сгорело, что отсырело, что осталось.

— Из-за чего началось несогласие?

— Если все упростить, то из-за того же, что у вас с Еремей Саввичем. На руководителе в наше время лежит огромная ответственность. Не умеешь опереться на товарищей, она может и согнуть, и сломать. Петров во всем полагался прежде всего на самого себя. Любые вопросы старался решать самолично. На первый взгляд это неплохо. Однако жизнь сложна, нового, неизведанного в ней чертова уйма, когда берешь все на себя, неизбежно начинаешь принимать поверхностные решения. Так получалось нередко и у Петрова. Вспомни хотя бы пресловутый сверхранний сев. А когда дела не ладились, он считал, что ошибочны не сами решения, всему виной неумение, нерадивость людей. Отсюда недоверие к ним.