Может собственных платонов... Юность Ломоносова, стр. 25

— Не потому. Нужды нет.

— А ты не побрезгай.

Обидные Михайлины слова так и резанули мачеху по сердцу, но она только скривила губы.

— «Нужды нет!» — продолжала Ирина Семеновна. — Притворяешься. Не боюсь я ни твоего рассказа, ни твоего оговора. Понял?

— Понял. Правда. Не боишься. Да и не след такого бояться. Гнева только своего бойся. В нем слепой становишься.

— Не уразумею я тебя, Михайло. Это ты по-христианству, по-доброму? Как тогда с быком? Или просто так — струсил?

— Когда человек сильно сердится, случается, без веры говорит. И слова ему тогда не для правды, а для утешения самого себя.

— Мудрость, мудрость. Глубина, ой, глубина!

— А в слове самая суть — правда. Для того оно и придумано.

— Все-таки не пойму: с чего бы?

— Не надобен тот рассказ. Ни к чему.

— Так вот я же объясню тебе. К тому хотя, чтобы подобный нынешнему случай когда не повторился. Уразумел? А?

И мачеха, подняв голову, бросила на Михайлу насмешливый взгляд.

— Уразумел, уразумел. Как не уразуметь. Вот и говорю, что подобное не случится боле.

— Это ты откуда же ведун таков выискался, что в чужой душе как по писаному читаешь? В твоих книгах, что ль, про то описано?

Михайло молчал и что-то обдумывал.

— Аль такая линия одолела тебя — все добром и добром, покуда добро само собою верх возьмет? Не потонет Ли в мирском злом твое одинокое добро?

— Будто мое добро одинокое?

— Каждый за свое стоит, и то людей делит. Свое добро чужому добру друг не великий. Как те два добра столкнутся, нетрудно и злу загореться.

— Ну, матушка, уж если ты так высоко взяла, то так и будем дело решать.

Ирина Семеновна ждала.

— Вот что. У тебя, матушка, разум…

Мачеха перебила:

— Благодарствуем на добром слове.

— Потому ты и поймешь…

— Ой ли, дойду ли?

— Дойдешь. Только не сразу поверишь. Зло, матушка, широко разошлось. Много неправды над народом.

— Мятеж, что ль, какой замыслил? Атаманом учиниться захотел? Пытали, пытали до тебя. Многие головы сложили.

— А я новым делом займусь — науками.

— Не впервой слышу. Ежели и так, то что? В науке, что ль, на мятеж подниматься?

Михайло усмехнулся:

— Я говорил, матушка, что у тебя разум. Вроде…

— Ну, одно дело мы решили. Растолковал мне, к чему науки лежат. Без тебя бы и невдомек. Ты-то что в науках творить будешь? Ты, что ль, учнешь тот свет по земле разливать? Это вроде как Ермак — тот Сибирь под руку брал, ты теперь — науки. Что ж замышляете, Михайло Васильев Ломоносов?

— Теперь, матушка, к тому, что у тебя на сердце лежит, и подхожу. Большим наукам у нас здесь обучиться негде.

— А ты здешние, значит, вполне уже постиг? До самого дна? Теперь к самым высоким стремишься?

— К самым высоким.

— И не страшно? Где же тем наукам быть? Стой, стой.

Мачеха морщила лоб.

— Стой. Вон оно что. Это ты говоришь, что за теми науками тебе в дальний поход. И нам, стало быть, к расставанию себя готовить. Ой, плач и воздыхание… И куда же думаешь подаваться? Сам ли или, может, с какой ратью на науки ополчаться будешь?

— Сам.

— Ну, богатырь. Как одолеешь, обратно сюда, нам, темным, на удивление?

— Какое дело у нас есть ныне здесь для больших наук?

— А… Разумею. В помышлении своем от родного гнезда совсем отлететь замыслил? Ровно птица вольная.

— Вот ты, матушка, правду и угадала. И слава богу. И еще знаю: о намерении моем батюшке сказывать не станешь.

— Ясновидец, ясновидец! Правильно говоришь. Мозги не корова сжевала. И чем там брать будешь?

— Надо терпением.

— Для терпения кому храбрости недоставало?

Ирина Семеновна глубоко и устало вздохнула — в сердце у нее не было ни торжества, ни радости.

— И как это только случается: одолеешь в чем, ждешь — взыграет от того дух, глядишь же: ничего нету, и в сердце пустота.

— Когда не в добром деле одолеешь.

— Много ли их, добрых дел-то?

— А ты, матушка, поищи.

— Не пустая ли забота?

— Там и видно будет.

— А думал ты, хитрец-мудрец, что бабе дел никаких-то и нету? Не придумано еще. Скушно мне, ох, скушно!

Ирина Семеновна откинула назад голову, платок сдвинулся, и густые ее косы упали на плечи. Статная и красивая, еще молодая, смуглолицая и темноглазая, она потянулась так, как будто всем телом своим почувствовала свою красоту и еще не ушедшую молодость.

— И что мне, бабе, нужно? А?

И, обращаясь к Михайле, она сказала:

— Ты говоришь: добро. А в добре для меня дела мало. И знаешь что? Я ведь ни добрая, ни злая. Сказала: просто скушно мне.

— Скука — она часом и опасная бывает. Невзначай и кого погубишь…

Ирина Семеновна метнула на Михайлу быстрый взгляд — снова враждебный и злой:

— Все занятие.

— Не через меру ли?

— Как для кого.

— Тебе-то дешево ли дается? Поутру, как вернулся я, заметил, будто лицо у тебя как после дурной ночи, матушка. Не спала, что ли?

Ирина Семеновна только пренебрежительно посмотрела на улыбающегося Михайлу и ничего не ответила. Она не спеша убрала разметавшиеся косы; вынимая по одной зажатые в зубах костяные резные шпильки, закрепила волосы и накинула на голову платок.

— Так, Михайло Васильев, на великие дела, стало быть, поднимаешься. Так, так. Что ж, дай бог нашему теленку волка задрать.

— Не поперек, значит, твоей дороги стою. И душу твою понимаю.

— Понимаешь? — ничуть не насмешливо и даже как-то почти грустно спросила Ирина Семеновна. — Может, и понимаешь.

Она играла концами платка. Вдруг, оживившись. Ирина Семеновна сказала Михайле:

— Ты вот про разное знаешь. Про Алену, атаманшу, слыхал?

Пряча усмешку, Михайло ответил:

— Слыхал.

Бывшая монахиня, Алена стала сподвижницей Степана Разина, командовала большими повстанческими отрядами. «Баба-ведунья», простая крестьянка, неустрашимая и властная, Алена наводила страх на правительственные войска. Во главе семитысячного отряда она овладела одним из городов.

— А еще была царевна Софья Алексеевна. И в этой духу хватило. Да. Что же — тоже баба. Только, может, трудно до такой высоты подняться?

— Может.

— А почему?

— На это, матушка, ты сама себе лучше ответишь.

— Да. Так, значит, мою душу, может, и понимаешь, нехитрое дело. Свою понимаешь ли? Так ли легко она от деньги да достатка откажется?

— Вот, матушка, и хотел сказать тебе. Малость потерпи. На скуке своей смотри не сорвись. А то как еще да не вполмеры возьмешь…

— Кто же его знает — может, и на полную меру хватит.

— Вот и хочу остеречь тебя. Против самой же себя.

— Еще спасибо на добром слове. Вроде душу мою спасти хочешь. И долго ль, стало быть, в надежде нам жить да ожиданием томиться?

— Нет, недолго.

Повернувшись спиной к мачехе, Михайло пошел по косогору в сторону леса.

Отойдя немного, он обернулся и сказал:

— И знаешь, матушка, земля от стыда еще никогда не проваливалась.

Михайло шел упорной морской походкой, немного покачиваясь из стороны в сторону, крепко ставя ноги в рыхлый песок, и скоро его высокая фигура скрылась за кустистым ивняком у поворота идущей по сухому песчаному откосу дороги.

А Ирина Семеновна все сидела и думала и все никак не могла решить, правду ли ей сказал Михайло и в самом деле куда-то он там собирается или, станется, смеха ради говорил. А коли так, то пусть бы уж он лучше не смеялся… Ну, а если сказанное им и в самом деле правда, то все-таки какая-то странная и мало ей понятная.

Глава 16. КНИГА БОГОМЕРЗКАЯ АЛЬВАРУС…

Может собственных платонов...
Юность Ломоносова - i_021.jpg

Вернувшись по осени с моря, «Чайка» на несколько дней задержалась в Архангельске.

Проходя как-то по набережной, Михайло остановился около подогнанной к самой пристани лодьи, груженной гончарной посудой. Хозяин лодьи, холмогорец, только что приведший ее в Архангельск, рассказывал собравшимся на палубе последние холмогорские новости.