Средина. Том 1, стр. 36

Сухие, обветренные губы Яробора Живко сами собой шевельнулись, точно жаждая удержать тем движением воспоминание-сон, а Крушец толи громко, толи вспять тихо проронил:

— Почему? Почему меня не слышите? Сызнова… Ты, Родитель, сызнова меня обманываешь… Что ноне я сделал не так? Что не так сделал мой Отец? Не могу… не могу без него.

И тотчас тугой болью отозвался мозг юноши, заколыхались, вздрагивая, руки, а грудь пробила яркая вспышка света, осенив каменья и утаенное в них.

— Что там? — раздался чей-то грудной и насыщенный голос, точно над самим ухом Яробора Живко.

— Мальчишка, — единожды прозвучал низкий, охрипший голос. — Еще живая, верна лихорадя его.

— Как он сюда попал? — сызнова вопросил первый… аль может второй.

— А шиша его знаеть…

Шиша… шиша его знаеть…

Шиши так порой величали лесики домового беса, нечистую силу, живущую подле изб людей, и почасту озорничающих супротив самих хозяев и добрых духов. Не зря, по-видимому, и крутят шиши перед неприятными, скверными людьми.

* * *

Яробор Живко отворил очи и первое, что увидел шатерчатый свод. Звонко кряхтел подле костер, и отходящий выспрь густой, серо-серебристый дым, поднимаясь, выскальзывал сквозь широкую дыру в том своде. Тепло окутывало тело юноши, жар пламени, направляя в его сторону лепестковые лохмотки, ласкал своей жизненной силой кожу лица, согревал всю плоть, наглухо укрытую сверху плотным одеялом.

Мальчик легохонько шевельнулся и миг спустя приметил лежащего напротив него, сразу за костерком старика крепко прижимающего одной рукой к себе и вовсе юного отрока. Яробор Живко вгляделся в осененное золотым сиянием лицо мальца с мягкими, покатыми чертами, не в силах определить цвет его кожи, ибо она также переливалась желтоватым отблеском…

Отблеском… сиянием таким же как у Першего… Першего…

Кожа отрока точно также переливалась. Или это Яробора Живко сызнова обманывало поигрывающее пламя костра, придавая особое ощущение брошенности… обездоленности. И тотчас гулкой тягостной болью отозвалось все его тело, а в голове и того больше словно враз порывчатой дробью застучал дятел. Единожды с теми ударами переполнив и очи, и нос, и губы ярчайшим полыханием света, на морг притушившим и само видение, и лицо отрока, и старика, и само полымя костра.

— Опять у него идет кровь носом, — теперь лирически проворковал наполненный нежностью глас девушки. — Отчего так деда?

— Кто жа знаеть, мая Айсулу, — низко и охрипше проронил кто-то, словно пройдясь от уха до уха юноши, вроде заполнив испытанной тревогой весь его мозг. — Она така чудна отрака, виша как уся полыхаете, точна злата кожа у него.

Густая тьма выстроилась пред очами, заволокла не только весь мозг, но поглотила всю плоть, утопила в нем чувства, осознанность бытия и существования как такового.

— Сделать все, чтобы мальчик наш жил. Хватит нам слышать недовольства Родителя. И раз велено излечить тут, так и делайте, — зазвучал звонкий тенор с нотками драматической окраски, значимо наполненный в отношении Яробора Живко такой любовью, которая точно качнув махом облобызала всю его кожу… каждую клеточку, волосок, крупинку его естества.

Голос немедля проплыв подле, также скоро испарился… но лишь затем, чтобы сменится на полюбовный, бархатистый баритон, и вовсе шепнувший, кажется, в самой голове:

— Не зачем моя бесценность, мой Крушец, так тосковать… Изводить себя и нас зовом. Надо умиротвориться, потерпеть. Надо жить и помогать мальчику. Я прошу тебя, мой милый, не призывай Родителя, не губи жизнь мальчику, не рви себя… Иначе я не сумею защитить тебя… Уберечь тебя, моя драгость. А значит не будет той надобной тебе встречи с Отцом. Потерпи. Я ведь подле… обок тебя… Всегда! всегда, мой любезный, бесценный, милый малецык… мой Крушец.

На этот раз бархатистый баритон смолк разом, будто отключившись, однако сумел наполнить плоть Яробора Живко здоровьем и благодатью, а Крушеца успокоением.

Глава пятнадцатая

По-видимому, были еще тягостные мгновения пробуждения, в которых перемешивались голоса, лица и вовсе чудные морды, скорей всего вызванные бредом. В тех пробуждениях, снах Яробор Живко слышал тихие скрипы, кряхтение, а иноредь ощущал трепетное прикосновение перст, губ и, кажется, легких взмахов пламени. Подле юноши почасту плыла нежная мелодия, выводимая умелыми губами, пальцами, перемещающимися по игровым отверстиям, вырезанным по средине лицевой стороны деревянной свирели, изготовленной из крушины, орешника, ясеня или черемухи. По преданиям лесиков Ярило, Бог страсти и любви, распространял на земле весеннее тепло. Он представлялся в виде златовласого, юного мужчины, влюбленного жениха одетого в белые одежды и восседающего на белом жеребце. Метая из рук искры, страсти пламенной, жаркой любви Бог возрождал после зимы к цветению и рождению все живое, сущее, не только в природе, но и в человеке. Это он, Ярило, в начале первого весеннего месяца белояр творил свирель из прутиков и наполнял леса, поля, луга той волшебной мелодией. Мягкий, певучий мотив свирели окутывал мозг юноши, словно густыми испарениями, как и многое иное, возникая в долгих снах. Та мелодия плавными песнопениями приподнимала над поверхностью оземи и покачивала его тело взад и вперед… И тогда сызнова слышал Яробор Живко или он — Крушец полюбовные успокоительные слова, сказанные бархатистым баритоном: «Я тут… Тут, мой милый, бесценный, дорогой малецык. Мой Крушец, мой брат, моя любезность. Не рвись, прошу тебя. Только не рвись… Это прошу тебя, я! Я, твой старший брат…»

И наново выплывало лицо Бога… Не всегда Першего, иногда Небо, Асила, Дивного… Седми, Стыня… Дажбы, Круча, а иноредь и Вежды… Вежды у которого и был тот самый бархатистый баритон. А после, вновь проплывало лицо старшего Димурга благодушно поглядывающего на мальчика и поясняющего куски мудреных толкований.

«Жизнь… бытие… существование определенного творения с прописанными формами и содержанием включает в себя поступательное движение от истока самого рождения до итогового разрушения плоти… Смерти. По мере следования, включая все стадии развития», — выводили уста Першего… Выводили слова любомудрия… философии аль все же простые истины, которые дано осознать только избранным, уникальным… И Яробор Живко с трудом прислушивался к той молви, пытаясь, если не понять, непременно запомнить.

Наконец, юноша окончательно пробудился, и, отворив вельми отяжелевшие веки, уставился на пламя, оное бушевало надвигающимися речными волнами, выплескивающимися на брег, в данном случае лишь огнистыми лоскутами прохаживаясь по сморщенному кизяку, плотно сбитому в тугие шары. Едва шевельнувшись, мальчик мгновенно ощутил свои руки, приткнутые к груди, поджатые, согнутые в коленях ноги. Клубящийся дымок от костра лениво подтянулся к лицу юноши и мягко облизал его кожу, словно оставив на ней пряно-горьковатый аромат травы.

Неспешно поднявшись с лежака Яробор Живко сел и огляделся. Он находился в достаточно большом по размаху полутемном помещении стены которого представляли изогнутые узкие рейки, перевязанные меж собой веревками и сводчатыми жердями, имеющих форму куполообразной крыши. Снаружи тот деревянно-веревочный каркас был устлан белым войлоком, местами проглядывающим, впрочем, изнутри его покрывали цветастые циновки и широкие ковровые полосы. Двухстворчатые, низкие двери, украшенные тонкой резьбой, были распахнуты внутрь помещения, а сам проем, скрывающий вход, плотно прикрыт войлочной завесой. Пол в помещение также устилали широкие подстилки, лоскутные одеяла да набитые шерстью жесткие, небольшие подушки. Лишь под головой юноши на подстеленных под ним одеялах лежали две более мягкие, перьевые подушки.

В центральной части шатра, где помещался костер, словно замкнутый в низкий треножник, в своде имелась неширокая щель, в каковую завертью, подымаясь, уплывал дым и единожды проникал свет. Из той дыры, словно зарясь внутрь помещения, заглядывало голубоватое, нависающее низко небо. При входе в шатер слева висела конская сбруя, колчаны со стрелами, несколько самострелов и ножны с мечом.