Набат, стр. 9

Аптекарь кланялся, благодарил.

— Весьма чувствительно тронуты такой вашей любезностью. Большое одолжение сделали, покорнейше благодарим.

— Ну, ну... — останавливал его Фома. — И мне люди нужны и ему, значит, место. И с тобой за лечение квиты. Вот и дело с концом.

У Егора от радости дух захватывало. «Даже приказчиком!..» — ликовал он.

С первых же дней после набора рабочих на большом пустыре между городом и железнодорожной станцией полным ходом начались строительные работы. Не дожидаясь весны, когда оттает земля, ее долбили, крошили ломами, рыли ямы под фундаменты будущих цехов и конторы. Плотники сколачивали леса. По дощатым настилам скрипели колеса тачек, тяжело нагруженных камнем. Дымили костры, у которых люди наспех отогревали коченевшие руки.

— Веселей, веселей шевелись! От усердия самим теплей будет! — нет-нет да и покрикивал пока еще не приказчик, а надсмотрщик за рабочими — Егор Иванович Лисогонов. В валенках, в овчинном полушубке с поднятым лохматым воротником, в нахлобученной на лоб меховой шапке, обмотанной шарфом, он прохаживался то туда, то сюда, похлопывал теплыми рукавицами и невольно поеживался от озноба, глядя на мужиков в разбитых лаптях и в дырявых армячишках, перехваченных обрывками веревки. Отрывисто, хрипло и надсадно дыша, старательно работали мужики, не замечая, что по лицам струился пот, а ветер с колючей поземкой жгуче охлестывал их.

— Раз, два — взяли!.. Раз, два — сильно!.. — выкрикивали голоса, и, послушные этой команде, люди рывками подтаскивали тяжеленные бревна, заиндевелые железные балки, застрявшие в снегу тачки. Трещали армяки, зипуны и кафтаны; из-под заскорузлой, почугуневшей от грязи и пота рубахи обнажалась вдавленная костлявая грудь с болтавшимся на ней нательным крестиком. — Раз, два — сильно!.. Раз, два — взяли!..

Рывок, еще рывок.

— О-о-о-о-о-у-у-у... — разносится чей-то стон, похожий на вой.

— Терентия придавило...

В кровавых ссадинах руки, в морозных ожогах ноги, в глазах черные, застилающие солнце круги.

— Веселей, ребятушки, веселей, — подбадривал рабочих заходивший на постройку хозяин.

— Изо всей нашей мочи стараемся...

Время — ближе к весне. Удлиняются дни, и удлиняются рабочие часы на постройке. Скоро по восемнадцать — двадцать часов, чуть ли не круглые сутки будет идти работа. Так по уговору с хозяином было: работать от зари до зари. День за днем растут стены заводских корпусов, двухэтажное здание конторы и склада.

Как ни трудна была работа, но у занятых на постройке людей оставалась надежда выжить, а это — самое главное. Ничего, что саднят, сильно ноют натруженные руки, душит кашель простуженную грудь, не сразу можно разогнуть спину, ступить на покалеченные ноги. Еще жив пока, жив...

Вповалку, прижавшись друг к другу, забывались люди в тревожных снах. Дороги были они, эти короткие часы отдыха. Сколько человек могло уместиться на полу у какой-нибудь бабки-бобылки, столько и ночевало там. Платили по копейке за каждый ночлег, — четыре копейки в день оставалось на еду, на одевку-обувку, на все и вся. Люди старались ютиться поближе к заводу, чтобы не тратить время и силы на ходьбу, а когда наступили теплые дни, у многих «ночлежная» копейка была сэкономлена: ночевали под забором, которым был огорожен завод. Случалось, что под утро вместо спавшего человека оставался лежать мертвец. Его увозила и хоронила полиция.

Рано запирались горожане на все крюки и засовы, спускали с цепи собак, чутко прислушивались к каждому шороху и пугали друг друга слухами о грабежах. Подозревали во всех темных делах голодающих, а может, это орудовали свои городские воры, удачно пользуясь таким прикрытием. Так или иначе, а ротозеями быть не следовало. А то вон Агутин, маляр, сокрушался он, сокрушался, что придется ему переводить голубей, — нашлись люди, избавили его от такой печальной заботы. Утром однажды сунулся он на свою голубятню, а там — поминай как звали всех его турманов. Кто, когда, как сумел их украсть, — даже Полкан не слышал. Одно дело — чужаков загонять, а другое — голубей воровать. Голубь — он как живое олицетворение духа святого, на иконах изображен. И чья это кощунственная рука могла шарить по голубятне и безжалостно свертывать нежные голубиные шейки?.. Чья же еще, как не голодающих этих! Озверел народ, готов не только голубя — духа святого, а всю святую троицу обезглавить.

Не стало в городе малярной работы, и не стало последней агутинской радости — голубей. Заскучал Михаил Матвеич, так заскучал, что жена сама надоумилась наскрести грошей и сбегать в монопольку за шкаликом. Но что шкалик!.. Только усы обмочил, а чтобы жгучую обиду залить — не меньше как целый штоф ему требовался. Ни работы, ни утехи тебе.

— Ах, сибирский твой глаз...

— Дятлов-то, слышь, контору при заводе отделывать будет. Может, попросился б к нему? — подсказывала Михаилу Матвеичу жена, но он отмахивался от нее, как от назойливой мухи, и хмурился. Несуразное говорит. Как он пойдет туда, если Дятловы считают его убивцем их старика?

В последний раз принес Агутин домой деньги, полученные от гробовщика. Сосновые гробы под дуб кистью расхлестывал. А теперь и эта работа не требуется. Гробовщик сказал, что простые, некрашеные гробы ходчей идут, а те, к которым приложена искусная рука маляра, — залежались. Хоть сам в них укладывайся.

После «парной» смерти Кузьмы Нилыча Агутин избегал встреч с Фомой Дятловым. Издали увидев его, быстро переходил на другую сторону улицы или сворачивал в первый попавшийся переулок. Если же разминуться было невозможно, прикидывался чересчур занятым и, равняясь с Фомой Кузьмичом, поспешно кивал головой, не выражая купцу таким приветствием никакого почтения.

И в этот день было так же. Небрежно кивнув на ходу, хотел Михаил Матвеич еще больше ускорить шаг, но Дятлов его задержал.

— Погоди, торопыга... — Достал пачку денег и, вытащив из нее пятерку, протянул маляру. — Для начала тебе... Ежели у кого подрядился — бросай. Скажешь, Дятлов к себе потребовал. При заводе кабинет мне в конторе отделывать будешь.

Не стал ни рядиться, ни ладиться, сказал об этом, как о деле решенном. Агутин смотрел на пятерку, нежданно-негаданно попавшую к нему в руку, и удивлялся случившемуся. Давно уже таких денег дома не видывали. Можно будет вместо отрубей настоящей мучицы купить, пшенца, не считаясь с ценой, и, само собой, — косушку-другую взять в монопольке.

— Сибирский твой глаз... Подфартило!..

Глава пятая

КРЕЩЕНИЕ ЗАВОДА

Проходная будка и заводские ворота — в свежих березовых ветках. Двор усыпан кварцевым желтым песком. От проходной к подъезду конторы и по ступенькам крыльца — коврики мягкой цветистой дорожкой.

Фома Дятлов в новом сюртуке, в шелковой голубой косоворотке и в лаковых сапогах гармошкой, кланяется гостям, встречая их в дверях проходной, и солнце стекает с его глянцевитой, полысевшей макушки. Вот-вот явится архиерей, обещавший прибыть из губернии. По двору снуют церковные певчие, купеческая и чиновная знать, почетные и непочетные гости.

— Завод ведь, а?.. Завод ведь, Лутош-ша!.. — хлопает Дятлов Лутохина по плечу.

— Действительно, завод... Никто против не скажет... Действительно, — соглашается Лутохин.

— А все кто?.. Сам!.. Отец родной в мои годы в заплатанных портках ходил, к старости только разбогател... А ты говоришь!

Лутохин ничего не говорит. Только поддакивает.

— Действительно... В портках, да...

Певчие толкутся у ворот, и время от времени регент ударяет камертоном по пальцу и тихо протягивает:

— До-ми-до... соль-ми-до...

И тогда певчие откашливаются.

В конторе столы сдвинуты в длинный ряд.

На столах — вазы, блюда, блеск серебряных и хрустальных приборов, бутылки, графины, цветы, и спиртной, легкой синью отдают накрахмаленные скатерти и салфетки.

— А эту вазу лучше сюда, — по-своему передвигает Ольга вазы и блюда.

— Ах, Оленька, зачем же сюда? — останавливает Софрониха. — Здесь ягоды, фрукты, сама зелень за себя говорит... А цветы эти надо поближе к вину. Вот промежду этих бутылок.