Коньяк «Ширван» (сборник), стр. 45

Было весело. Даже Джафар засмеялся – и пригласил нас пройти в чайхану.

Тут уже сипела плитка с газовым баллоном, похожим на узбекский минарет. Во дворе у стеночки стояли самовары, строгими глазами зыркали коты, резко гремел рукомойник и пахло хозяйственным мылом. В центре изобильного стола, как стержень в солнечных часах, возвышалась длинная нездешняя бутылка с золотой запечатанной пробкой.

– О! – воскликнул опытный Эрденко. – Коньячок-с… Товарищи, это ж «Мартель». Ну-ка, ну-ка, снимем пробу…

И Мстислав величественным жестом потянулся за французским коньяком. В глазах Якобашвили отразился ужас. К артисту коршуном метнулась местная официантка в темном. И прежде чем Мстислав успел коснуться пробки, до краев наполнила его бокал – из бутылки с черно-желтой мятой этикеткой. С витиеватой надписью: «Ширван».

Эрденко посмотрел на официантку, на бокал, повертел в руках заманчивый «Мартель», покраснел и поставил на место.

– Эрденко, держите себя в руках! Это ж театральный реквизит, вам ли не знать, – с облегчением сказал Якобашвили. – Вам показали уважение, украсили стол иностранным напитком. А вы… Не путайте сцену и жизнь.

После чего все повторилось с надоевшей точностью. Сочные блюда, пышные речи, Эрденко, исполняющий красивые стихи. Я решил не реагировать на Лолины изменчивые взгляды и расспрашивал соседа, учителя в смешной обширной кепке, об этнографических деталях. Он отвечал с торопливым восторгом, а если с чем-нибудь не соглашался, то привскакивал, шипел и брызгался, как чайник.

В конце застолья к пьяному Якобашвили снова наклонился юноша с загибающимся подбородком и прошептал что-то важное, смутное; тот покатал кадык, протер очки. Нет, мне надоели эти игры в тайну; дождавшись окончания обеда, я решительно сказал Якобашвили:

– Я понимаю, что вы на меня злитесь. Но у меня к вам разговор.

– Слушаю, – ответил он и поднял бровь.

– Не здесь. Не хочу, чтобы кто-то узнал.

Он возражать не стал. Мы обогнули чайхану; из вытяжки несло горелым мясом.

– Итак.

– Я случайно слышал разговор в директорской, на даче в Мардакянах. И знаю, что Юмаев не сорвался. Он не пил, номер сдал и уехал. Куда? Что тут у вас происходит? И куда вы уезжали с Апшерона? О чем вам сообщили только что?

– Вы, Аверкиев, не из милиции? Нет? Тогда послушайте совет, не лезьте. Все едут как люди, кушают, стихи читают. Девушки вокруг отзывчивые… Вам что, больше всех надо?

– Вы забыли, что я журналист.

– Делайте свой репортаж.

– Сделаю, не беспокойтесь. Но сейчас пойду на телеграф, позвоню в Москву и сообщу, что в Баку потеряли поэта. Как вы думаете, напечатают?

– Сейчас – напечатают, да. Перестройка…

– Ну так вот.

– Мы не знаем, что с ним.

– Я пошел на станцию.

– Но мы правда не знаем. Вчера Джафару позвонили. Говорят, что в Сумгаите видели Юмаева. Но опять потеряли. Сегодня вроде бы нашли в Шуше, но это не точно.

– Версии какие?

– Никаких. Ну правду говорю, мамой клянусь.

17

Все подобные поездки начинались и заканчивались одинаково. По приезде весь народ ликует, настроение приподнятое. Кормят вкусно, произносят тосты. На третий день надоедает есть. На четвертый пить. Нарастает раздражение: этот чавкает и капает жиром на галстук, тот читает скучные стихи, эта крутит хвостом. А еще эти глупые шутки. Этот наигранный тон. Хочется домой, в родную ванну, в мягкие объятия халата, чтобы яйцо в мешочек, соль в солонке, крепкий чай и тишина.

Чем ближе был Нагорный Карабах, тем я охотней думал о Москве. Наконец-то перестану реагировать на Лолу, слушать анекдоты про грузина с армянином, про горячих эстонских парней, туповатых казахов. В понедельник рано утром выйду на работу, выложу на общий стол коробочку с медовой пахлавой, под кудахтанье редакционных теток выпью растворимый кофе с толстокорым лимоном и на несколько часов запрусь в монтажке. Буду резать интервью и делать наговоры, соединяя склейки желтыми, зелеными и красными кусочками пластиковой ленты. Скользкая пленка цвета вареной сгущенки превратится в пятнистую змейку. Змейка обовьет огромную бобину, скользнет в раздвоенную магнитофонную головку…

– Товарищи, обращаем внимание. Смотрим вверх, вон туда. На вершине холма грандиозная памятник. В народе называется татик и папик, официально называется – «мы и наши горы», построено из камень туф, стало символом Степанакерта, – нараспев рассказывал экскурсовод. – Автор карабахский скульптор Багдасарян.

– Выдающийся! – поправил Самвел.

– Что? – не понял экскурсовод.

– Выдающийся скульптор. Армянский.

Что я знал тогда про Карабах? Да ничего. Как полагается позднесоветскому интеллигенту, помнил грозные стихи из Мандельштама – про хищную Шушу. Видел в киевском музее примитивную картинку Верещагина, изображавшую шушинскую мечеть. Сверх того, готовясь к диссертации, прочитал статью о Гюлистанском мирном договоре, по которому Нагорный Карабах вошел в состав России, после чего открылся путь к войне с Ираном, а стало быть, и к Туркманчаю. Вот и все.

В Степанакерте было жарко и тоскливо. На центральной площади стояли жители с азербайджанскими бумажными флажками, ярко-синяя полосочка внизу. Но несколько упрямцев в круглых кепках пришли с армянскими, с полосочкой посередине. И держали их, как фронтовые стяги, зажав игрушечное древко в кулаке.

Ощущалось некоторое напряжение; причины я пока не понимал.

Микрофон тоскливо взвыл, Джафар все тем же ласковым и равнодушным тоном произнес приветственное слово. Эрденко выступил вперед, как председатель пионерского отряда перед строем, прочел стихи: «К девушкам, Вагиф, не надо льнуть, а не то спокойных дней не станет». Лола неприятно усмехнулась.

Слово предоставили Самвелу – хотя его обычно вызывали под конец и он сердился. Услышав имя классика, толпа взорвалась аплодисментами. Как писали в тогдашних газетах, бурными и продолжительными. Хлопали демонстративно, не щадя ладоней, посылая открытый сигнал: мы свои. Классик поправил значок депутата – и прочел гортанное стихотворение, после чего с литературного армянского перешел на возмущенный русский. Он был в негодовании: шушинский исполком неправильно распределил квартиры, он обделил писателей-армян, а почему? Собравшиеся тихо забурлили, что-то стали возбужденно обсуждать, крепкие мужчины в кепках замахали детскими флажками. Джафар с трудом утихомирил гневного Самвела, обжурчал и пригасил конфликт.

После грузного литовского поэта к микрофону выкликнули Лолу. Она спрятала руки в карманы синего джинсового комбинезона, с подростковой дерзостью выставила ногу. Мне было неловко. Не потому что стихи не понравились; они оказались живыми, хотя и немного наивными. Но я почувствовал внезапное волнение, как будто это я стою перед толпой, привстав на цыпочки и подвывая, произношу незащищенные и оголенные слова. По коже бежали мурашки, ладони противно вспотели.

Слушай, дорогой мой, так нельзя. Ты же не планируешь влюбиться.

18

В который раз изрядно закусив, мы выехали в горную Шушу. Возложили цветы в мавзолее Вагифа, похожем на мраморный многоэтажный крематорий, получили томики стихов, отпечатанные на мелованной бумаге, и набор с неаккуратными открытками. Заселились в грязную гостиницу – и стали ждать очередного ужина. От нечего делать я пролистал предисловие. Рассуждая о стихах Вагифа, автор заходился от восторга, эпитет погонял эпитетом, читать его слововерчение было невозможно. Но биография была изложена вполне пристойно. Я с интересом узнал, что Вагиф родился в крестьянской семье, рано занялся науками и стихотворством, стал визирем. Проявлял услужливое остроумие, сочинял женолюбивые стихи, получил от государыни императрицы посох… А погиб неожиданно, страшно. Павел Первый отозвал российские войска, персы взяли осажденную Шушу, покровитель Вагифа бежал. Несчастный лирик, воспевавший женщин и любовь, каким-то чудом уцелел в погромах. Но не сделал правильные выводы и от политики не отошел; наоборот, полез в нее еще активней. Просто Грибоедов номер два… И кончил похоже. Автор «Горя от ума» растерзан толпой в Тегеране, а Вагифа зарезали здесь. Сына заодно убили. Дом был разгромлен, рукописи сожжены, а могилу сровняли с землей…