Коньяк «Ширван» (сборник), стр. 43

Устав от собственных стихов, поэты перешли на классику. Мандельштама сменял Пастернак, Цветаеву теснил Волошин. Но поперек «Поэмы без героя» на лоджию эффектно выступил Эрденко. (У него был концерт в филармонии, поэтому его везли отдельно.)

– Как прошло? Зрители хоть были? – злобно кольнул Шапалинский.

Эрденко, не присаживаясь и не отвечая, посмотрел на всех внимательно и раздраженно, оценил сложившуюся обстановку, взял в одну руку бутылку «Столичной», в другую – красное десертное вино и опытным жестом наполнил глубокий фужер до краев. Поднял его, посмотрел на просвет, произнес:

– Ваше драгоценное здоровье!

И выпил очень крупными глотками. Якобашвили неприязненно следил; кадык его ходил, как бы повторяя полновесные глотки Эрденко.

Мстислав пристукнул бокалом, грузно сел и оказался слишком близко к Лоле.

– Вот так, – сказал он гордо. И с нажимом повторил: – Вот так!

Оторвал от кисти виноградину, бросил в рот, и, давя ее языком и причмокивая, слишком внятно и трезво продолжил:

– Зал был полон. Впрочем, по-другому не бывает.

После чего налил еще фужер и с такой же равномерной страстью выпил. Порозовел, в глазах образовался блеск.

– Самвел-джян! – утрируя армянский акцент, обратился он к классику.

– Что надо? – строго спросил Самвел, не поворачивая головы.

– Вот скажи мне, Самвел-джян! – Эрденко почувствовал, что все внимание переключилось на него. – Скажи мне, старому народному артисту, это ты принимал на Верховном Совете закон против пьянства?

– Я, – еще строже ответил Самвел.

– А зачем ты это сделал, Самвел?

Толстые края ушей Самвела побагровели. Он вскочил и, тыча в свой депутатский значок, прорычал:

– Я этот закон для тебе принимал. Не для себе!

И ушел, саданув балконной дверью.

– Таак, номер первый отстрелялся, – почти любовно констатировал Эрденко.

И принялся за Шапалинского.

– Что, минчанин, развлекали девушку? Стихи читали? Лола, Шапалинский вам читал?

– Ой, – сладким голоском наябедничала Лола. – Читал, Мстислав Романович! Читал. И не только он. Якобашвили тоже.

Стрельнула глазами в мою сторону, мол: оценил? – и замерла с невинным видом.

– А журналист не читал?

– Нет, журналист не читал. Он не умеет. Правда, журналист?

– Куда уж нам.

– А они, – возмутился Эрденко. – Они, по-вашему, читать умеют? Подвывают, тянут гласные… поэты. Давайте лучше я стихи прочту. Вы, Лолочка, какие любите?

– Душевные, – с кокетливой издевкой отвечала Лола.

Эрденко развернулся и уперся в Лолу острыми коленями.

– Я обнял эти плечи и взглянул на то, что оказалось за спиною… А? как сказано? Обнял эти плечи… за спиною…

Он замолчал, нашарил в боковом кармане трубочку, табак и спички; не отрывая глаз от Лолы, закурил. И только выпустив витиеватый сизый дым, продолжил:

– Я обнял эти плечи и взглянул на то, что оказалось за спиною, и увидал, что выдвинутый стул сливался с освещенною стеною…

Читал он, между прочим, хорошо. Низкий уверенный голос осторожно огибал захлесты стихотворных строчек, если нужно – пригашивал бойкую рифму. Что ж, пусть легла бессмысленности тень в моих глазах, и пусть впиталась сырость…

Шапалинский сжался и крутил свой перстенек с неутолимой яростью, как будто закручивал гайку. Трубочный табак приятно пах сушеной вишней, море издавало горький запах соли, Якобавшили и Эрденко препирались, Бродский сдался на милость Ахматовой, Ивана Жданова выталкивал Алеша Парщиков, поперек густых металлургических лесов вставали женщины, сырой земле родные, Лола дразнила мужчин, Эрденко неустанно наливал и не пьянел. Как было принято в те годы, в разговор подмешалась политика – как «Столичная» в густую «Шамахы». Обсудили меченую лысину генсека, сошлись на том, что скоро будет рынок, Советский Союз обновится, появится много товаров, но для этого придется потерпеть… Перескочили на судьбу Юмаева; версий было много, толку мало; Якобашвили притворно качал головой.

Когда Эрденко положил ладонь на Лолину приятную коленку, Шапалинский взвился воланчиком – «я устал, простите!» – и вышел вон.

– Номер два готов, – сказал Эрденко трезвым голосом.

Мы остались вчетвером. Раздраженное веселье охватило нас.

– Лола, вы в детстве играли в бутылочку? – спросил обнаглевший Мстислав и протянул переспелую грушу.

Лола откусила, хлюпнув; сок потек по ее подбородку, губы сделались сладкие, хищные.

– Играла.

– А не хотите повторить сейчас?

– А вам, Мстислав Романович, не поздно? – немедленно спросил Якобашвили. – Внуки небось, все такое?

– Старый конь борозды не испортит.

– Но ведь глубоко не вспашет?

– Так-так, – сказала Лола. – Пошлости начались. Спасибо за чудесный вечер, я пошла.

– Лола, позвольте вас проводить, – галантно предложил Эрденко и глотнул своей горючей смеси.

– Как бы мне самой вас провожать не пришлось, Мстислав Романович. Да и вы, Якобашвили, не того-с. Пускай меня Аверкиев проводит. Тем более, идти недалеко. По лестнице вниз и направо.

13

Лола оказалась девушкой податливой – и непреклонной. Она легко дала обнять себя за талию; мы шли по мокрому тяжелому песку и говорили всякие ничтожные слова. Покинув зону общей видимости, остановились. Лола закинула голову, насмешливо произнесла – «луна!» – и раскрыла губы. Подбородок был липкий, от нее пахло виноградом и портвейном, но целовались мы самозабвенно. Потом, не помню как, мы очутились в номере у Лолы, она лежала на скрипучей пружинной кровати, я сидел на жестком стуле; целоваться стало неудобно, однако ничего другого мне в ту затянувшуюся ночь не предложили.

14

Утром я проснулся у себя – с тяжелой головой, разбитый. Настроение было плохое. Я совершенно не планировал крутить роман с донецкой поэтессой и не понимал, зачем повелся на дешевое кокетство.

Комары обреченно дремали на стенах, простыни были сырыми от пота; на поселок надвигалась духота. В пустой столовой пахло хлоркой, подгоревшей кашей и омлетом. Завтрак был давно окончен, повара гремели сковородками, собирались готовить обед. Выклянчив у них заветренного сыру и остывшего разжиженного чаю, я вышел на закрытый пляж, похожий на империю в миниатюре. Рядом с Улдисом, латышским переводчиком, лежал грузинский драматург Армаз, армянская писательница Анаит о чем-то увлеченно спорила с молдавским литсотрудником Еуженом, а казахские поэты, положив животы на колени, расписывали пулю на троих.

Лола, не скрывая превосходства, устроилась на полотенце вниз лицом и дерзко расстегнула клетчатый купальник. Рядом с ней стояло детское ведерко; в нем плавали гроздья кишмиша. По бокам, как денщики при генерале, сидели Шаполинский и Якобашвили. На мое приветствие они ответили сквозь зубы, а Лола равнодушно помахала ручкой – и снова погрузилась в полусон.

Нам было нечего сказать друг другу. Мы молчали. Волны были плоские и темные, как напластования слюды. Брезгливо встряхивая лапками, вдоль кромки бродили бакланы.

– Здравствуйте! – раздался сладкий низкий голос.

Лола птичьим движением свела руки за спиной и застегнула лифчик. Мы оглянулись: это был Джафар. В начищенных ботинках и в костюме.

– Якобашвили, вы мне будете нужны. Извините нас, товарищи, мы отойдем, оргвопросы обсудим.

Якобашвили молниеносно облачился; они с Джафаром сели в пыльную машину и умчались.

– Куда это они? – спросила Лола.

Вчера она была тревожна и заботлива, сегодня совершенно равнодушна.

– Наверное, Юмаева нашли, – предположил Шаполинский. – В вытрезвителе каком-нибудь.

– Юмаев ничего не пил, – ответил я.

– А вы откуда знаете? – Лола соизволила открыть глаза.

Я рассказал о телефонном разговоре.

– То есть вы знали? И не сказали никому? И даже мне?

– Ну простите дурака. Просто к слову пришлось. И почему на вы?

– А потому. И не спорьте со мной.