Коньяк «Ширван» (сборник), стр. 38

Потом детство кончилось и началось вечное служение.

Сначала, окончив женские курсы, она поступила в Ейскую гимназию классной дамой. Поработала несколько лет; началась революция. Анна Иоанновна зарабатывала тем, что давала уроки – то синеглазым казачьим дочкам, то носатым сынкам комиссаров, смотря чья власть была в это время. Ездила в станицы, поездом и на подводах; комиссары иногда давали машину.

Однажды комиссарскую машину остановил на въезде в Староминскую отряд белоказаков. Ехали туда – власть была красная, на обратном пути уже была белая. Видимо, несколько отрядов подтянулись с Азова и расположились в соседней станице. Староминских станичников было не видать, на всякий случай все попрятались по хатам; стояла мертвая тишина, только предательски покудахтывали нереквизированные куры. Есаул, или подъесаул, кто он там был, бабушка не очень разбирала, подъехал, нагнулся с лошади к шоферу, пощупал кожанку: снимай, поджидок! Шофер покорно скинул тужурку, покорно вышел из машины, покорно встал у канавы, руки за спину. Он был туповатый, этот шофер, матерился при детях; а все равно было жалко. Есаул разогнал лошадь, пригнулся, шашка свистнула, у шофера надсеклась верхняя часть туловища – наискось, от горла к печени.

– Ну, жидовка, теперь ты, – сказал есаул, пряча вытертую шашку и расстегивая кобуру, потому что бабу шашкой рубить несподручно, разве что неверную жену с выблядком, да и то в давние времена. – Выходи.

Бабушка молчала и не двигалась.

– Стой! – вдруг выехал вперед молодой казак. – Не жидовка она, я ее знаю. Это училка, из Ейска, она мою сестру грамоте учила. Греки они. Православные.

– А у комиссаров чего делаешь? Почему ахтомобиль к тебе приставляют? За какие такие заслуги?

– Приказали уроки давать сыновьям товарища Якобсона, мне-то что прикажете делать, – пробормотала бабушка.

– Прикажем? – гоготнул есаул. – Да ничего не прикажем. Мы ж не якобсоны, чтоб тебе приказывать. Перекрестись разве что.

Бабушка перекрестилась.

– Ну, давай, иди домой, что ли.

Развернули коней и поехали в степь, к своим.

…А потом были бесконечные переезды, несчитанные первые сентября с охапками мохнатых, как туркменские папахи, астр, педсоветы, двоюродные внучки, ставшие родными дочками, пенсия и внук. Любимый внук. Когда никто не видит, бабушка расплывается в дурацкой улыбке, распускает морщины, жмет меня к сердцу и курлычет в ушко; как только кто-то приближается, немедленно суровеет и воспитательно смотрит в сторону. Теперь внука могли отобрать и увезти. Чтобы не быть такой эгоистичной, Анна Иоанновна вслух уговаривала себя успокоиться, войти в Милочкино положение, возраст уже серьезный, не девочка, да еще мать-одиночка, последний шанс. Но не помогало. Перед глазами стояло рябое толстое лицо. Вор. Вор. Вор. И ненависть била в виски.

Почти дойдя до нашего дома, бабушка резко остановилась, театрально простонала, развернулась и зашагала обратно, нещадно тряся коляску и не обращая внимания на мой рев. Сначала она решила дождаться конца сеанса; кругами катала меня вокруг кинотеатра, на секунду притормаживала, склонялась, полупела: а-а-а-а, а-а-а-а, и опять продолжала круговое движение. Но в конце концов терпение у нее лопнуло. Она подтолкнула коляску к самому входу, взяла меня наперевес и пошла в атаку.

Контролеры были сметены в секунду. Тетки-смотрительницы у входа в зал продержались чуть дольше, пускать не хотели. Но когда Анна Иоанновна твердо заявила им, что у ребенка температура сорок, мать ушла в кино, без нее в больницу не кладут, надо срочно вызвать ее из зала, – сдались. Что же они, не женщины, у самих дети, всяко в этой жизни бывает.

Фанфан-тюльпан миловался с полногрудой красоткой.

– Мила, ты где? – раздался мощный бабушкин голос.

Зал отвернулся от экрана и посмотрел в темноту. В матовом отблеске экрана мерцала фигура высокой худой старухи с распущенными волосами и хнычущим младенцем на руках. Как на негативе черно-белой пленки.

– Мила, я тебя спросила, где ты?

Мама, вжавшаяся было в кресло, попытавшаяся спрятаться от себя самой, привстала, полусогнулась и начала выбираться с середины семнадцатого ряда. Зал отвернулся от старухи, в надежде досмотреть кино; не тут-то было. Сквозь музыку погони и под звук фехтующих сабель легко пробивался клокочущий учительский голос:

– Ах, вот ты где? А он где? Тут же? Что, развлекаетесь? Кино смотрите? Ребенок брошен, плачет ребенок, температура у ребенка, им все равно. Тебе-то он никто и звать никак, хоть завтра помри, хоть сейчас, не ты отец. А ты, ты, Милочка? Ты на кого сына променяла? На э-то-го? На э-то-го? Ему твой ребенок не нужен, не надейся. Он и тебя бросит, как уже бросил однажды. Думаешь, я не знаю? Знаю, знаю все! А ты, дурачок, думаешь, она тебя любит? Она тобой от судьбы прикрылась, ха-ха! Не смей плакать, не смей!

А мама все же плакала. Склонив голову, она стояла перед бабушкой, на две ступеньки ниже ее, как перед ожившим изваянием. Потом поднялась на одну ступеньку, молча забрала меня у Анны Иоанновны и зарылась лицом в мое одеяло. Бабушка гордо развернулась и пошла. Мама шагнула следом, за бархатную занавеску, но дверь открывать не стала; в темном душном закутке остановилась, переждала какое-то время. А потом она, прикрываясь мной, пересекала ярко освещенный вестибюль; щеки ее пылали от стыда. Володя остался в зале. Он сполз пониже, сгорбился, чтобы стать незаметней, и глубоко задумался.

Глава двенадцатая

Куда бежать? Она не знала. К любимому отцу любимого младенца? Нельзя; нет-нет, никаких претензий, только неизбежная горечь ревности; в конце концов, она понимала, на что идет, когда решилась рожать. К подругам? У них своя жизнь. А самая близкая, самая родная, к которой можно было ринуться хоть днем, хоть ночью, год назад покончила с собой: ей показалось, что у нее сифилис, и она спряталась от страха в безумие. Хотя бы позвонить кому-нибудь из автомата? Но почти ни у кого из маминых знакомых домашнего телефона тогда еще не было.

Густела ночь. Загорались теплые желтые окна. Малый Олений переулок постепенно засыпало мелким осколочным снегом, все вокруг искрилось, было холодно. Мама села на скамейку, подкатила поближе коляску, спряталась в высокий воротник из серой цигейки, как зверь в волокнистую нору, и тихо уютно заплакала.

А что было дальше? А дальше была ее жизнь за пределом сюжета. Убийство Кеннеди. Я с мячиком на лужайке. Солнышко, ласка, тепло. Брежнев у власти, как заснувший рыбак у реки; наживку давно склевали, а он по-прежнему сладко дремлет. Семидневная война. Вудсток. Танки в Праге. Террор на Мюнхенской Олимпиаде. Очередь за колбасой, очередь за овощами, очередь за всем. Я иду в первый класс: мышиного цвета костюмчик, школьная форма; счастье в глазах; огромный букет георгинов в руках. Так будет война или нет? Спасите озеро Байкал! Защитите русскую деревню. Нам угрожает Китай. Мой кружок во Дворце пионеров, первая влюбленность и прогулки допоздна; мамины тревоги, одинокое ожидание повзрослевшего сына, смутная фигура в темном окне. Покушение на Папу Римского. Смерть Анны Иоанновны. Рождение племянницы. Начало пенсии. Конец СССР. Демократия. Капитализм. Третья стадия рака. Сиделка. Одиннадцатое сентября. Захват осетинской школы в Беслане.

Я начинаю кряхтеть, мама вздрагивает, выбирается из цигейковой берлоги, вытирает сверкающие снежные слезы, качает коляску и покорно бредет обратно, униженно мириться. В этот холодный дом, к этой проклятой старухе, в эту ненавистную жизнь, с этим обожаемым мальчиком, с этим грудным приливом нежности, похожим на прилив молока.

Через двадцать пять лет, ровно четверть века, настоящая историческая дистанция, мама станет бабушкой.

Вот последняя черно-белая фотография, которую хочу сегодня тебе показать.

Дворик Союза писателей на Поварской. Лавочка у покосившегося флигелька. На заднем фоне, чуть в расфокусе – скучающий скульптурный классик Лев Толстой. На лавочке рядом со мной – известный и даже модный перестроечный поэт Алеша П.; мы служим в одном журнале. Алеша родом из Донецка, из шахтерской семьи. Он отлично варит самогон, что очень важно: страна борется с пьянством и алкоголизмом, нормальной выпивки не достать, а сегодня она явно понадобится. После перестройки Алеша уедет в Америку, женится на милой немецкой швейцарке, которая будет безропотно сносить выходки большого русского поэта и бурно страдать, пока не выйдет замуж за маленького бернского адвоката, чтобы стать умеренно счастливой; Алеша П. переберется во Франкфурт и затеряется в европейских нетях…