Важнее, чем политика, стр. 22

Адам Михник (крайне вежливо). Очень сложный вопрос. В Польше другая ситуация, чем в России. В Польше никто не скажет, что у нас нет демократического строя. Есть тенденции антидемократические, но такие выборы, как в Мосгордуму, просто невозможны. И рабочее движение тут ни при чем. Скорей наоборот. С ними все обстоит немножко цинично и грустно. Это консервативная сила, антиреформаторская. Последнее великое, массовое демократическое движение рабочих в мире – была «Солидарность». И больше такого не будет.

Галина Ракитская (недоверчиво и твердо). Нам бы ваших рабочих.

Адам Михник (со вздохом). Профессор, снова повторю, у соседа трава зеленее. Если бы вы посмотрели на нашего вице-премьера из партии самообороны, вы бы нам не завидовали, честное слово. Он рабочий, но у него менталитет циничного бандита; немножко большевик, немножко фашист. У нас, ностальгирующих по 1970-м, есть такой бзик, что рабочий – обязательно порядочный человек. Сегодня это не так. В Германии рабочие голосовали за нацистов. Нет, я ваши чувства прекрасно понимаю; сам такой, как вы. Во время «Солидарности» я был счастлив: осуществились мечты моей жизни. Я ведь за рабочих, за свободу, за эмансипацию… Но жизнь опять переменилась. Не знаю, как в будущем, но сейчас польские профсоюзы идут плохим путем. Либо популистски повторяют: деньги, деньги, деньги, давайте денег, и никаких компромиссов. Либо становятся жертвами идеологии католического фундаментализма, как радио «Мария», или встают на позиции этнического национализма. За кого они голосуют? Или за посткоммунистов, или за крайне правых. Вы думаете, что если бы у нас был процесс Ходорковского, наши профсоюзы бы его защищали? Еще чего. Взяли за горло дорогача – и хорошо, дави его.

Голос из зала. Владимир Кантор, профессор Вышки. С Адамом мы знакомы, по-моему, с 1979 года. Тогда еще не было «Солидарности», но она уже была на грани появления. Адам говорил, что польский интеллектуал – хранитель чести. Я хочу спросить, ты придерживаешься той же позиции? И остались ли интеллектуалы носителями чести в польском обществе?

Адам Михник. Никто не может быть хорошим свидетелем на своем процессе. Я сам интеллектуал. Но все-таки я думаю, что да. Такая наша традиция: если мы хотим гордиться тем, что мы настоящие польские или русские интеллигенты, нам зачастую надо идти против наших личных интересов, чтобы защищать моральные ценности. Наверное, это будет позиция меньшинства. Но лучше проиграть с хорошим меньшинством, чем выиграть с варварством толпы, которая идет и кричит «Долой! Долой!»

Владимир Кантор, удовлетворенно. Спустя 30 лет ты говоришь примерно то же самое.

Адам Михник. Слушай, ну если выбирать между оригинальностью и аутентичностью, так извини, я предпочту быть ближе к собственной аутентичности, потому что оригиналов у нас уже слишком много…

3. Изнутри современности

Петр Вайль: Что у нас на языке

Это была одна из последних публичных встреч известного журналиста, эссеиста, литератора Петра Вайля; он специально прилетел на нее из Праги, где жил и работал и где через недолгое время у него случится удар, после которого он уже к полноценной жизни не вернется. Жизнелюбивый, энергичный, в каком-то отношении раблезианский, Вайль в то же время был образцом пунктуальности; он заранее написал текст своей вступительной лекции – его пример другим наука.

Ведущий/Александр Архангельский. В начале 1990 годов казалось, что реформировать экономику невозможно. Я помню, как в декабре 1991-го, перед началом реформ, водил иностранных друзей по самому крупному московскому универсаму, расположенному на площади Восстания, в знаменитом высотном здании. Десять тысяч квадратных метров. Не было вообще ничего. Только стояли на эмалированных подносах ежики из жира. В этот жир были натыканы спички, изображавшие иголки. А в остальном – кристально чистые прилавки…

Оказалось, что экономику реформировать удалось. Пришли люди, способные это сделать. Пришли с самыми разными намерениями. И бывшие научно-технические интеллигенты, и люди в малиновых пиджаках с «голдой» на шее, над которыми все смеялись. Но пока мы смеялись, они свою работу сделали. Не из идеальных соображений, а из элементарной жадности. Экономика возникла, товарное насыщение произошло, угроза голода, витавшая над страной в начале 90-х, кажется сегодня чем-то ирреальным. Правда, жизнь переменилась только в одной своей части, материальной; массовое сознание осталось прежним. Хотя казалось, что здесь-то наработано так много: прекрасные книжки выходили в 1970-е годы, ставились отличные спектакли, снимались отличные фильмы. Но выяснилось, что прошлого мало; если в настоящем никто не озабочен переменой сознания, оно способно утащить и человека, и общество, и политическую систему назад.

Петр Вайль сам выбрал тему; он будет говорить о языке, в котором закодированы ценности, и о политическом языке в частности.

Петр Вайль (демократично и в то же время почти величественно). У меня тоже свои воспоминания о начале 90-х. Я тогда впервые за 13 лет приехал в Россию, раньше это было невозможно сделать. И помню, как мы с друзьями метались по Калининскому проспекту, улице Новый Арбат, не зная, где поесть. И когда наконец в гостинице «Украина», где мы остановились, я договорился с метрдотелем, он тихо сказал официанту: «Дядя не из Москвы. Дядю посадить надо».

Ладно, все это в прошлом.

Говорим мы о языке. О том, что языком управлять невозможно. Эти замечательные обсуждения в Думе о том, как бы нам организовать язык – полная нелепость, поскольку язык самоорганизовывающаяся, самоопределяющаяся стихия, которая не поддается регуляции. Это примерно так же, как человек бы вышел на берег Тихого океана и сказал: сейчас я здесь наведу порядок – или остановился бы с берданкой у Эльбруса. Это не только русская идея, хотя русская в самой большей степени. Есть такие идеи и в других странах, например, во Франции, где недавний министр культуры боролся с американизмами. По случайному стечению обстоятельств его звали Джек Ванг. Не Жак Ванг, а Джек Ванг. Так его папа с мамой назвали, как-то не продумав это дело.

А то, что язык меняется, – понятно и неизбежно. Я думаю, многие из здесь присутствующих, кто постарше, пытался, наверное, своим детям читать самые простые вещи, вроде «Песни о вещем Олеге». «Как ныне взбирается вещий Олег отмстить неразумным хазарам». Там все слова непонятны. Кроме Олега.

Или такой пример. Был задан тест младшеклассникам 1–4 классов – нарисуйте, что произошло в четверостишии Пушкина, «нашего всего»:

Бразды пушистые взрывая,
Летит кибитка удалая.
Ямщик сидит на облучке
В тулупе, в красном кушаке.

Все нарисовали кибитку в виде летательного аппарата: кто самолета, кто вертолета. «Бразды пушистые взрывая» – оттуда бросали бомбы и стреляли из пушек в неких пушистых браздов, которые бежали. Пушистые зверьки, понятно, да? Ямщика все правильно воспроизвели от слова «яма», то есть он сидел на борту выкопанной ямы. Самое поразительное, что кушак и тулуп были поняты более или менее правильно. Правда, кушак был в основном понят как шапка. Короче говоря, картина была такая: сидел мужик на берегу ямы с лопатой, в красной шапке, а сверху летали самолеты, которые уничтожали этих самый пушистых браздов.

Обратный опыт мы воспроизвести не можем, не попросишь Пушкина нарисовать, как он понимает сегодняшние языковые формулы. Но можем себе представить. Вот стоит Пушкин в Благовещенском переулке, как я вчера, и смотрит на вывеску «Салон красоты Тюссо. Профессиональный татуаж, пирсинг, перманентный макияж, мезотерапия, ботекс, обертывание, все виды эпиляции, диагностика по позвоночному столбу». Легко предположить, что было бы с Пушкиным. Но язык, надо дать себе отчет, меняется, и с этим сделать ничего нельзя – ни защитить, ни изменить, ни переделать ничего не возможно. Мы можем только фиксировать и дивиться.