Двенадцать поэтов 1812 года, стр. 83

Не могу вам изъяснить, какое добро сделали мне ваши волшебные строки. Они меня воскресили. Я знал слабость моей прозы. Почти все было писано наскоро, на дороге, без книг, без руководства, и почти в беспрестанных болезнях. Бо?льшая часть моей книги писана про себя. Я хотел учиться писать и в прозе заготовлял воспоминания или материалы для поэзии. Сам не знаю, как решился напечатать это. Теперь же, на досуге, перечитывая все снова, с горестью увидел все недостатки: повторения, небрежности и даже какое-то ребячество в некоторых пиесах. Посудите сами, как сердце мое уныло! Вдобавок к несчастию, множество ошибок и грехов типографских поразили мои отеческие взоры. И чужие, и мои собственные грехи, полагал я, вооружат на меня нашу неблагосклонную публику и всех „расставщиков кавык и строчных препинаний“, которые, не имев великих талантов, не могут иметь и вашей снисходительности. Теперь я несколько спокойнее и по крайней мере себя не презираю. Надеюсь, что вторая часть будет исправнее и разнообразнее первой. Я молю судьбу мою, почти неумолимую, чтобы она позволила мне лично вручить ее вам, милостивый государь, как новый знак моей признательности и усердия. Меня никто до сих пор не ободрял, кроме вас, но зато несколько слов ваших — не смею и думать, чтобы они были не искренни, — несколько слов ваших с избытком заменяют похвалу нашей публики и скажу более — все дары Фортуны, к поэтам редко благосклонной. Имею честь быть с глубочайшим почтением, милостивый государь, вашего превосходительства покорнейший слуга Константин Батюшков…» [418]

Но не все, конечно, так почитали Ивана Ивановича. Не все молодые смотрели на Дмитриева с благоговением, как на литературного патриарха. Как раз в эту пору Екатерина Федоровна Муравьева настойчиво советовала сыну Никите познакомиться с Иваном Ивановичем. Никита отвечал матери с юношеским скептицизмом: «Любезнейшая маминька, в одном из последних писем ваших вы мне пишете, что я должен ездить в такие места, которые бы могли доставить удовольствие сердцу и уму, и советуете для первого ездить к Ивану Ивановичу Дмитриеву. В наш железный век никто не сообщает другому полезных наставлений или сведений — теперь не времена Сократов. Холодный расчетистый эгоизм — главное свойство всех, а ум состоит только в том, чтобы замечать смешное и забавляться только оным. Что ж касается до Дмитриева, то я скорее поверю его уму, нежели его чувствам. До сих пор мне еще не удавалось его застать, но я надеюсь, что на днях это мне удастся…» [419]

Поколение, следующее за «детьми 1812 года», и вовсе не склонно было считаться с авторитетами. 22 сентября 1831 года Вяземский сетует в записной книжке: «Скотина Полевой имел наглость написать в альбом… стихи под заглавием „Поэтический анахронизм, или стихи вроде Василья Львовича Пушкина и Ивана Ивановича Дмитриева, писанные в XIX веке“. Как везде видишь целовальника и лакея, не знающего ни приличия, ни скромности. Посади свинью за стол, она и ноги на стол. Да и каков литератор, который шутит стихами Дмитриева…» [420]

* * *

В Северной столице Карамзин станет очевидцем восстания декабристов на Сенатской площади, и это катастрофа сократит его дни. Николай Михайлович тяжело заболеет и скончается в конце мая 1826 года — ровно через десять лет после переезда из Москвы.

Слово катастрофа ввел в русский язык именно Карамзин. В 1837 году, после гибели Пушкина, оно возникнет на пере у Ивана Ивановича Дмитриева в его письме Жуковскому: «…Тяжело, а часто будем вспоминать его, любезный Василий Андреевич. Думал ли я дождаться такого с ним катастрофа? Думал ли я пережить его?..» [421]

Но совсем ненадолго пережил Иван Иванович Александра Сергеевича — всего на восемь месяцев…

Михаил Дмитриев так заключает свои воспоминания о дяде: «Над могилой Ивана Ивановича поставлен точно такой же памятник, какой над Карамзиным. Это было его желание, которое я и исполнил. Как у того „лежит венец на мраморе могилы“, так лежит бронзовый венок и на его могильном камне… Кроме обыкновенной надписи, состоящей из титулов, имени и фамилии, я велел на камне Дмитриева надписать слова св. апостола Павла: „Подобает бо тленному сему облещися в нетление, и мертвенному сему облещися в бессмертие“ <…> Я не хотел никакой надписи в стихах над могилой поэта, потому что не хотел над ней никакого знака человеческой суетности! Но, признаюсь, мне жаль, что я не прибавил после его имени: „Поэт времен Екатерины и министр Александра“» [422].

* * *

Когда вы придете в музей А. С. Пушкина на Арбате (дом Хитрово, отстроенный заново после пожара 1812 года, — в нем Пушкин снимал квартиру в 1831 году) и подниметесь по деревянной лестнице в гостиную, то там вас обязательно встретит Иван Иванович Дмитриев. Его большой портрет — на стене справа: еще нестарый, но совсем седой человек, с благородной осанкой, с красной лентой через плечо. Он будет с отеческим вниманием смотреть на вас, благосклонно ожидая ваших учтивых приветствий и возвышенных мыслей.

Вот мой тебе портрет! сколь счастлив бы я был,
                     Когда б ты иногда сказала:
    «Любезней и умней его я многих знала;
           Но кто меня, как он, любил?»

АМУР И ПСИХЕЯ

(Послесловие)

Бывают дни, когда, надев халат,
Я, к этой жизни более не годный,
Отдаться дням давно минувшим рад —
Своей причудой старомодной…
Пусть дождь стучит лениво за окном,
Бегут часы и год бежит за годом,
Причудой странною наполнил я весь дом,
И тени бродят хороводом…
И странно мне, что повесть дальних лет
Мне смутным эхом сердце взволновала.
Что это, правда, жил я или нет —
В дней Александровых прекрасное начало?..
Барон Николай Врангель. 1907 г.

Когда пишешь о событиях двухсотлетней давности, то порой возникает необходимость посоветоваться с профессиональным историком. И тогда я звоню в Екатеринбург своему другу Алексею Геннадьевичу Мосину. Мне кажется, что он как профессор-историк куда ближе к 1812 году, чем я. Но иногда Алексей уезжает в деревню Волыны, туда не дозвониться, и тогда я иду в маленький парк, что виднеется с моего восьмого этажа.

Там я встречаюсь с двумя очевидцами событий 1812 года. Они всегда являются раньше меня. И вечно они вместе — видно, не могут друг без друга.

Жаль, что им нельзя задать конкретный вопрос, навести справку. Нет, они хорошо слышат, и с памятью у них все в порядке. Но они — деревья. Две липы, каждая — в три обхвата. Их кроны смешиваются, сплетаются в небе, образуя непроницаемый шатер. Сколько раз мне приходилось пережидать дождь под этим шатром, и ни разу даже капли не падало на меня.

Мне кажется, что деревья понимают нас куда лучше, чем мы их. Лиственный язык остается для нас тайной, из чего можно заключить, что мы существа весьма дремучие и неотесанные.

Впрочем, о чем-то мы догадываемся. В могучем и нежном шелесте лип нам слышится шелест Большого времени. Чтобы прикоснуться к 1812 году, не надо ничего фантазировать — достаточно приложить ладонь к стволу трехсотлетней липы.

вернуться

418

Там же. С. 455–456.

вернуться

419

Письмо от 19 ноября 1817 г. // Муравьев Н. Письма декабриста. 1813–1826 гг. М., 2001. С. 107.

вернуться

420

Вяземский П. А. Записные книжки. М., 1992. С. 156.

вернуться

421

Письмо В. А. Жуковскому от 26 марта 1837 г. // Дмитриев И. И. Сочинения. В 2 т. Т. 2. СПб., 1893. С. 330.

вернуться

422

Дмитриев М. А. Мелочи из запаса моей памяти. М., 1869. С. 157–158.