Мальчик на вершине горы, стр. 34

Прямо за дверью голос что-то сказал по-английски. Петер хотел придержать дверь, но замешкался, и она распахнулась. В каморку хлынул яркий свет; глаза сами собой зажмурились.

Солдаты вскрикнули и, судя по звуку, взвели затворы и направили на него винтовки. Он тоже вскрикнул, и через мгновение четверо, шестеро, десятеро, двенадцать, весь отряд уже был рядом и целился в мальчика, прячущегося во тьме.

– Не стреляйте, – взмолился Петер, сжавшись в комок, закрыв голову руками, отчаянно желая сделаться совсем-совсем крошечным и вовсе исчезнуть. – Пожалуйста, не стреляйте.

Больше он ничего не успел сказать, потому что великое множество рук окунулось во тьму и выволокло его на свет.

Эпилог

Мальчик без приюта

Петер столько лет провел на вершине горы Оберзальцберг почти в полной изоляции, что с трудом привыкал к существованию в лагере «Голден Майл» под Ремагеном, куда его отправили сразу после поимки и где сообщили, что он не военнопленный, поскольку официально война закончилась, а представитель «разоруженных сил противника».

– А в чем разница? – спросил мужчина, стоявший в шеренге рядом с Петером.

– В том, что мы не обязаны соблюдать Женевскую конвенцию, вот в чем, – ответил охранник-американец и, сплюнув на землю, достал из кармана кителя пачку сигарет. – Так что легкой жизни, фриц, здесь не жди.

Петер попал в заключение вместе еще с четвертью миллиона немецких солдат и буквально в последний миг перед входом на территорию решил ни с кем не разговаривать, а прикинуться немым и объясняться теми немногими символами на языке жестов, которые он помнил с детства. План удался: скоро к нему не только перестали обращаться, но даже и не смотрели в его сторону. Петера как будто бы не существовало вовсе. Чего, собственно, он и хотел.

В его подразделении лагеря содержалось больше тысячи человек, начиная от офицеров вермахта, все еще сохранявших определенную власть над низшими по званию, и заканчивая ребятами из «Гитлерюгенда» даже моложе Петера, хотя, конечно, совсем маленьких освободили в первые несколько дней. В бараке, где он спал, жило двести человек, а коек хватало только на пятьдесят, поэтому практически каждую ночь Петеру приходилось искать место у стены, где можно прикорнуть, положив под голову свернутый китель, и, если повезет, вздремнуть пару-тройку часов.

Кое-кого из военных, особенно старших чинов, допрашивали, выясняя, чем они занимались на войне; у Петера, схваченного в Бергхофе, тоже несколько раз пытались выведать, что за обязанности он там исполнял. Он упорно притворялся немым и честно писал в блокноте о том, почему был вынужден переехать из Парижа в Бергхоф под опеку своей тетки. Начальство лагеря присылало новых и новых дознавателей, надеясь, что те найдут нестыковки в его показаниях, но, поскольку он говорил правду, его не сумели ни на чем поймать.

– А твоя тетя? – спросил один офицер. – Она что? Ее не было в доме, когда тебя взяли.

Петер занес ручку над блокнотом и попытался унять дрожь в руке. «Она умерла», – написал он и передал блокнот мужчине, не в силах поглядеть ему в глаза.

Порой среди заключенных вспыхивали конфликты. Кто-то сносил горечь поражения стоически, другим это удавалось хуже. Однажды вечером мужчина, которого Петер отличал по серой шерстяной, надетой чуть набок фуражке люфтваффе, принялся поносить Национал-социалистическую партию, особенно не щадя Фюрера, и какой-то офицер вермахта подскочил к нему, ударил по лицу перчаткой, назвал предателем и сказал, что, дескать, именно из-за таких немцы проиграли войну. Они минут десять катались по полу, мутузили и пинали друг друга, а остальные, обступив их, подначивали, возбужденные дракой, – все было лучше, чем уныние и скука, царившие в «Голден Майл». Кончилось тем, что пехотинец проиграл летчику, и это разделило обитателей барака на две группировки, но дуэлянты оказались до того покалечены, что наутро оба куда-то пропали, и Петер больше ни разу их не видел.

В другой день ему случилось прокрасться на кухню, когда никого из охраны рядом не было. Он стянул кусок хлеба, под рубашкой пронес его в барак и откусывал по крошке весь день. Живот восторженно урчал, радуясь нежданному пиршеству, но съесть удалось всего полкуска: некий оберлейтенант, чуть старше Петера, заметил, чем тот занят, и отобрал хлеб. Петер пробовал отбиваться, но соперник оказался сильнее, поэтому, поборовшись, бывший любимец Фюрера сдался и ретировался, как животное, запертое в клетке вместе с более агрессивной особью. Он забился в угол и попытался выбросить из головы все мысли. Полная пустота внутри, вот чего он жаждал. Пустоты и забвения.

Иногда в лагерь попадали англоязычные газеты. Их передавали из барака в барак, и те, кто понимал язык, переводили остальным, что там написано, рассказывали о последних событиях в побежденной Германии. Так Петер узнал многое. Архитектора Альберта Шпеера посадили в тюрьму; Лени Рифеншталь, дама, которая снимала его на кинопленку в Бергхофе на дне рождения Евы, заявила, что понятия не имела о преступлениях нацистов, но тем не менее кочевала по лагерям для интернированных, и американским, и французским. Оберштурмбанфюрер, который на вокзале в Мангейме хотел сапогом отдавить Петеру пальцы, а через несколько лет приезжал в Бергхоф с загипсованной рукой, чтобы получить назначение заведовать новым лагерем смерти, был схвачен союзными войсками и сдался без сопротивления. Об архитекторе герре Бишоффе, спроектировавшем концлагерь в так называемой зоне интереса, сведений не имелось. Зато Петер слышал, что в Аушвице, Берген-Бельзене и Дахау, в Бухенвальде и Равенсбрюке и вообще повсеместно – далеко на востоке в хорватском Ясеноваце, на севере в норвежском Бредтвете и на юге в сербском Саймиште – открываются ворота страшных узилищ и заключенные, потерявшие родителей, детей, братьев, сестер, всех родственников, выходят на свободу и возвращаются в свои разрушенные дома. Мир узнавал все новые подробности того, что творилось в концентрационных лагерях, и Петер, внимательно следя за новостями и силясь постичь ту чудовищную жестокость, частью которой был и он, чувствовал, как безнадежно мертвеет его душа. Когда он не мог заснуть, что случалось нередко, то лежал, глядя в потолок, и думал: я в ответе.

А потом в одно прекрасное утро его вдруг взяли и отпустили. Примерно пятьсот мужчин вывели во двор и сообщили, что они могут возвращаться к своим семьям. Все смотрели настороженно, словно чуя подвох, и к воротам шагали опасливо. Лишь отойдя от лагеря на пару миль и убедившись, что их никто не преследует, они мало-помалу начали успокаиваться и в замешательстве поглядывать друг на друга. Внезапно обретши свободу после стольких лет в армии, они недоумевали: «И что теперь делать?»

В дальнейшем Петер много лет кочевал с места на место, и повсюду, и в городах, и в людях, видел разрушения, оставленные войной. Из Ремагена он направился на север, в Кельн, и поразился тому, как сильно пострадал город под бомбежками Королевских военно-воздушных сил Великобритании. Куда ни повернись, везде развалины домов, и по улицам не пройти. Зато огромный собор в самом сердце Домклостера выстоял, пережив более десятка авиаударов. Из Кельна Петер переместился на запад, в Антверпен, и там нашел работу в оживленном порту, широко раскинувшемся вдоль побережья, и поселился в чердачной комнате с видом на реку Шельде.

У него появился друг, что было удивительно, поскольку среди рабочих в доке он числился дикарем, но этот друг – Даниэль, ровесник Петера – тоже был одиночка и несколько странноват. Он и в жаркие дни, когда другие расхаживали по пояс голыми, не снимал рубашки с длинными рукавами, и его дразнили, говорили, что такому скромнику подружки ни в жисть не найти.

Иногда новоявленные приятели вместе обедали или ходили выпить, но Даниэль, совсем как Петер, упорно молчал о том, что ему пришлось пережить в войну.

Как-то поздно вечером в баре Даниэль сказал, что сегодня его родители праздновали бы тридцатую годовщину свадьбы.