Мальчик на вершине горы, стр. 32

– Но почему? – Он чуть придвинулся и от запаха ее духов едва не сошел с ума. – Я хочу. – Ладонью повернув голову Катарины к себе, он потянулся ее поцеловать.

– Отстань. – Она оттолкнула его обеими руками, и он, пошатнувшись, отступил назад, задел стул и с изумленным лицом сел на пол.

– Чего ты? – Петер был сбит с толку.

– Держи свои руки от меня подальше, понял? – Катарина открыла дверь, но не уходила; повернулась и глядела, как он пытается встать. – Я ни за какие сокровища в мире не стану с тобой целоваться.

Он, не веря своим ушам, покачал головой:

– Ты что, не понимаешь, какая это для тебя честь? Не понимаешь, какой я здесь важный человек?

– Прекрасно понимаю, – ответила Катарина. – Ты – маленький мальчик в кожаных шортах, который ходит в магазин за перьями для авторучки Фюрера. Возможно ли это недооценивать?

– Я делаю и кое-что посерьезнее, – огрызнулся он, вставая и подходя к ней. – Не упрямься, позволь тебя приласкать.

Он опять потянулся к ней, но Катарина влепила ему пощечину и кольцом до крови расцарапала щеку. Он взвизгнул и, схватившись за лицо, с яростью в глазах надвинулся на нее и притиснул к стене.

– Да кто ты, по-твоему, такая? – Он стоял с ней практически нос к носу. – По-твоему, ты вправе мне отказывать? Да любая девушка в Германии убила бы за то, чтобы сейчас оказаться на твоем месте!

Он опять потянулся к ней губами, и сейчас, когда он прижимался к ней так тесно, она физически не могла отстраниться. Она боролась и отталкивала его, но Петер был намного сильнее. Его левая рука шарила по телу Катарины, девушка пыталась позвать на помощь, но его правая рука зажимала ей рот. Он чувствовал, как она слабеет под его натиском, и знал, что ей недолго еще сопротивляться, а дальше с ней можно делать что хочешь. Слабенький голосок в его голове просил: остановись. Второй, гораздо громче, подначивал: возьми свое.

И тут неведомая сила швырнула его вниз, и он, не успев понять, что происходит, оказался распростерт на полу, а кто-то сидел на нем и прижимал к его горлу мясницкий нож. Петер боялся сглотнуть: острие почти вонзалось в кожу.

– Еще хоть пальцем тронешь бедную девочку, – прошептала Эмма, – и я раскрою тебе глотку от уха до уха. И мне все равно, что со мной будет дальше. Ты меня понял, Петер? – Он молчал и только водил глазами, глядя то на кухарку, то на Катарину. – Скажи, что понял… скажи сейчас же – а не то помогай мне госпо…

– Да, я понял, – просипел он, и Эмма встала, а он остался лежать. Потер горло, проверил, нет ли на пальцах крови. Потом посмотрел вверх, вне себя от унижения; глаза его горели ненавистью.

– Ты совершила большую ошибку, Эмма, – тихо проговорил он.

– Не сомневаюсь. Но это ерунда по сравнению с ошибкой, которую совершила твоя тетка, когда решила взять тебя к себе. – Ее лицо неожиданно смягчилось. – Что с тобой сделалось, Петер? Когда ты сюда приехал, ты был такой милый мальчик. Неужто это и правда настолько просто – совратить невинную душу?

Петер молчал. Ему хотелось выругаться последними словами, обрушить свой гнев на нее, на них обеих – но что-то в ее взгляде, какая-то жалость пополам с презрением, заставило его вспомнить себя прежнего. Катарина плакала, и он отвернулся, мысленно приказывая им уйти, оставить его одного. Он больше не желал чувствовать на себе их взгляды.

И только когда шаги стихли в коридоре и он услышал, как Катарина говорит отцу, что пора ехать, он с трудом поднялся с пола. И не вернулся на праздник, нет. Он закрыл дверь в свою комнату, лег, весь дрожа, на кровать и, сам не зная почему, зарыдал.

Глава 3

Тьма и свет

В пустом доме стояла мертвая тишина.

Рядом в горах пробуждались к жизни леса. Петер шел по двору, небрежно перекидывая в руках мячик, игрушку Блонди. Все кругом было погружено в безмятежность, и Петер с трудом мог представить, что совсем недалеко внизу прямо сейчас страшная война, за шесть лет истерзавшая, изорвавшая мир в клочья, сотрясается в предсмертной агонии.

Два месяца назад Петеру исполнилось шестнадцать и ему разрешили сменить форму «Гитлерюгенд» на повседневную солдатскую, серую. Он часто просил откомандировать его в какой-нибудь батальон, но Фюрер всякий раз отмахивался и говорил, что он слишком занят и ему некогда заниматься ерундовыми назначениями.

Петер находился в Бергхофе уже больше половины жизни и, думая о парижских знакомых своего детства, с огромным трудом вспоминал имена и лица.

До него доходили слухи насчет того, что по всей Европе творили с евреями, и он наконец понял, почему тетя Беатрис, когда он приехал сюда, так настаивала, чтобы он даже не упоминал о своем друге. Жив ли Аншель, гадал Петер, сумела ли мать увезти его в безопасное место? Взяли они с собой Д’Артаньяна или нет?

Представив рядом свою собаку, он швырнул мячик с горы и проследил, как тот сначала взмыл в воздух, а потом ухнул куда-то в самую гущу кустарников далеко внизу.

Глядя на горную дорогу, Петер думал о том, как Беатрис и Эрнст ночью привезли его, испуганного и несчастного, в новый дом и старались убедить, что здесь ему будет хорошо, здесь он будет в безопасности. Он закрыл глаза, будто пытаясь стереть из памяти картинку прошлого, и тряхнул головой – но только их судьбу и то, как он с ними поступил, нельзя было просто так взять да вытрясти. И Петер начинал это понимать.

Ведь были и другие. Эмма, кухарка, от которой в первые годы в Бергхофе он не видел ничего кроме добра. Но она унизила его на дне рождения Евы Браун, и он не мог оставить это безнаказанным. Он рассказал обо всем Фюреру, преуменьшив собственную вину и исказив слова Эммы так, чтобы выставить ее предательницей, и на следующий день кухарку забрали, не позволив даже собрать вещи. Куда ее отправляли, он не имел представления. Когда солдаты вели Эмму к машине, она тихо плакала. Сидела там на заднем сиденье, закрывая лицо руками, а потом ее увезли – вот последнее, что помнил о ней Петер. Анге вскоре ушла по собственному желанию. Осталась одна Герта.

Хольцманнов тоже вынудили покинуть Берхтесгаден, а магазин канцтоваров, которым долгие годы владел отец Катарины, закрыли и продали. Петер об этом не знал, но однажды, приехав в город и очутившись рядом, увидел заколоченные окна, а на двери – объявление о том, что здесь скоро будет бакалея. Петер спросил у хозяйки соседней лавки, что случилось с Хольцманнами; она, посмотрев на него без страха, покачала головой.

– Это ведь ты живешь там, наверху, да? – осведомилась она, указав подбородком на горы.

– Да, я, – ответил он.

– Тогда ты с ними и случился, – швырнула ему в лицо женщина.

Ему стало невероятно стыдно, так стыдно, что язык будто прилип к небу, и он удалился, не сказав ни слова. Ужас заключался в том, что его терзали угрызения совести, а каяться было не перед кем. Он поступил с Катариной очень плохо, но надеялся, что она позволит ему все объяснить и попросить прощения или даже, если ей не будет совсем противно, выслушает его рассказ о жизни, которую он вел, о вещах, которые он видел и делал. И тогда, быть может, смилостивится хоть немножко.

Но поздно – Катарины нет, и слушать его некому.

Два месяца назад Фюрер в последний раз приезжал в Бергхоф. Он казался тенью себя прежнего. Исчезли, словно и не бывало, его фантастическая уверенность в себе, властность, нерушимая вера в собственное предназначение, в судьбу своей страны. Теперь этот злобный человечек, терзаемый параноидальным страхом, мелко дрожа, бродил по коридорам и что-то бормотал себе под нос, а при малейшем шуме впадал в бешенство. Однажды он переколотил почти все у себя в кабинете, в другой раз залепил Петеру оплеуху, когда тот вошел и спросил, не принести ли чего-нибудь. Фюрер до глубокой ночи не ложился спать и все бубнил и бубнил шепотом, проклиная своих генералов, проклиная русского медведя, бриташек и америкашек, проклиная всех, кто, с его точки зрения, был виновен в его падении. Всех решительно, кроме себя.