Серебряное слово. Тарасик, стр. 55

Когда Маргарите Ивановне не спалось, она бродила по улицам и возвращалась в детский сад: он был совсем рядом с ее домом.

…Неслышно раскрылась дверь. В спальню к ребятам вошла Маргарита Ивановна. Услала нянечку и вот сидит у окна, затаившись, и кутается в платок. Она не знает, что на нее глядят от подушки глаза Тарасика.

«Была на свете большая война, — вспоминает Маргарита Ивановна. — Возвращались домой поезда, украшенные бумажными цветами. А в поездах — понимаешь, Тарасик, — ехали фронтовики. На вокзалах плакали от радости люди. Они встречали фронтовиков. Мама — дочку, жена — мужа, дети — папу, сестра — брата. И вот я сошла по ступенькам, Тарасик (ты заметил, какие высокие бывают у вагонов ступеньки?), спрыгнула на перрон и пошла вперед.

На мне была форма. Она бы, наверное, тебе понравилась. Красиво блестели на ней погоны. Я, знаешь ли, была лейтенант. Ух и сверкали трубы! Ух и бил барабан! Тебе нравится барабан, Тарасик?.. Я шла, и вдруг меня обхватила чужая женщина — не особенно молодая и нельзя сказать, чтоб красивая, — и принялась меня целовать. А дома… Дома меня никто не встречал. И эту женщину я навсегда запомнила».

— Тарасик, зачем ты ходишь босой?

— Тетя, не плачьте, тетя, — сказал Тарасик.

И Маргарита Ивановна увидела в свете зеленых букв его поднятое к ней лицо, блестящие расширившиеся глаза.

— Тетя, не плачьте, тетя, — повторил Тарасик.

— А я и не плачу! — весело ответила Маргарита Ивановна. — С чего ты взял?

Молча и смело протянулась вперед короткопалая толстенькая рука Тарасика и тронула ее щеку. Маргарита Ивановна улыбнулась, подняла Тарасика на руки и, прижав к себе, стала тихо его укачивать. Она так шибко его сжимала, что он было хотел отпихнуть ее кулаком, да не отпихнул. Может быть, потому, что теперь он стал старше на целую ночь.

Тарасик лежал под байковым одеялом. А рядом с ним, на его кровати сидела воспитательница детского сада Маргарита Ивановна и тихонько похлопывала его по спине.

Разве Тарасик грудной, что надо его укачивать?

Поползли по стенам тени, поползли по ногам мурашки.

«Спи, Тарасик. Я тут, Тарасик», — думала Маргарита Ивановна.

Вспыхнул зеленый свет за окном.

И зачем он старался? Тарасик спал. Рядом с ним сидела Маргарита Ивановна.

Глава пятая

В тот вечер, когда Тарасик лепил из снега красивые пирожки и Маргарита Ивановна сказала ребятам: «Возьмите свои лопаты и стройтесь парами!», папа Тарасика, очень счастливый и радостный, возвращался домой. До экзаменов по сопромату оставалось шесть дней. В самый раз он пристроил Тарасика в детский сад. Сейчас он зажжет зеленую лампу, раскроет учебник и будет заниматься. Вокруг — ни звука, ни шороха. Никто не скажет: «Папа, укрой меня», или: «Опять не купил халвы. Ты обещал халвы!..» В доме тихо. Он будет сидеть у стола, а на диване будет спать кошка.

Домой! В тишину! За дело!

Папа раскрыл входную дверь, прошел широким шагом по коридору.

Вот и комната. Не сняв пальто, он торопливо подошел к старому дедушкиному шкафу, распахнул дверцу и схватился обеими руками за старенькое платье мамы Тарасика. (Будто только того и ждал, чтобы пристроить Тарасика в детский сад и свободно хвататься за старое мамино платье).

Папа замер. Прижался к платью щекой, нырнул в него. Может, он даже поцеловал бы платье, но это уж было бы чересчур, до такого он себя допустить не мог.

Мамино платье, за которое обеими руками держался папа, было старое, штапельное, чуть выгоревшее, голубое в желтых цветочках. Оно было мягкое и от частой стирки сделалось на ощупь как шелковое, только еще шелковистее шелкового. В старом дедушкином шкафу, который дедушка Искра подарил папе и маме, висело всего два платья. Папа много бы отдал, чтоб там висела целая дюжина платьев. Когда-нибудь он, может, накупит маме много разных красивых платьев — шерстяных и настоящих шелковых. Отрез бостона. И туфли: лаковые на каблуках. Но и это, старое, тоже очень нравилось папе Тарасика.

Мама носила его много лет подряд. Еще тогда, когда они ничего не знали про своего будущего Тарасика.

Платье было счастливое. Никакой работы оно не работало, не стирало, полов не мыло, не стряпало. Оно только и делало, что ездило за город, ходило в кино и сидело в кафе-мороженых. Платье вилось вокруг маминых ног, когда она танцевала. Маячило голубым огоньком из-под большущих часов на площади. Оно было одно на свете, единственное. Штапельное. В цветочках. Увидев издалека это платье, папа пускался рысью к большим часам. Когда он подхватывал маму под локти и подымал ее, широкая юбка платья взвивалась, взлетала. Когда он сажал ее себе на плечо, платье так щекотало щеку, что хотелось зажмуриться и вдавиться в него глазами, щеками и подбородком.

Иногда, когда они ссорились, платье беспомощно обвисало вокруг ее ног. Она стояла с опущенной головой, зло и замкнуто глядя на папу из-под черных бровей. И ему хотелось заколдовать это глупое голубое платье: пусть оно станет маленьким, как носовой платок, он бы сунул его в карман или спрятал за пазуху. Вместе с ней!.. Так будет спокойней. Нельзя же себя допустить до того, чтобы дурость, юбка, забрала над человеком такую власть!

Папа стоял в углу комнаты и крепко держался обеими руками за старое мамино платье… Она носила его, когда гуляла в саду с Тарасиком, и папа любил это платье. Оно вобрало в себя часть его любви и его раскаяния.

Раскаяния? Но в чем же было раскаиваться папе?

С первых же дней, как у дедушки поселился Тарасик, папа стал уходить из дому, чтобы не толкаться и не мешать. Мама вытаскивала из кухни корыто (в той квартире не было ванной комнаты). К потолку поднимался пар. Повязав зачем-то волосы белой косынкой и завернув в пеленку Тарасика, она опускала его в корыто. Тарасик дрыгал ногами. Он был доволен. А папа томился. Ходил по комнате, глядел сквозь стекло во двор.

— Ну что ж, я пойду, пожалуй.

— Да ты бы хоть того, хоть помог бы вылить корыто, — удивившись, говорил дедушка.

— Папаша, — тихим голосом отвечала мама, — пусть идет. Действительно, что ж…

И он уходил. Но ведь без помощи мама не оставалась, дед помогал выносить корыто.

Однажды, когда папа вернулся домой обедать, она гуляла с Тарасиком во дворе. Был первый весенний день. Она сидела на табуретке возле коляски. Дворовые лужи старательно отражали солнышко. Плакали водосточные трубы; таяли на солнце сосульки. И вдруг папа увидел, как мама закинула голову и тоже заплакала. Рядом с нею почему-то стоял отец. Она вскинула руки в толстых рукавах зимнего пальто, всхлипнула и прижалась лбом к дедушкиному животу. Дед длинный, выше ей было не дотянуться.

— Что с тобой, пойдем… Зачем же… нехорошо. Люди увидят, — вздыхая, говорил дед. — Молодо-зелено. Я ему… Я его…

— Нет, — сказала она, — если я сама не могу… Мне не надо насильно. Пусть…

И папа все это услышал.

В ярости, не сказав ни слова, он прошел мимо них, кулаком толкнул дверь, вбежал в коридор.

— Чего стряслось? — спросила шепотом соседка (не у него, у другой соседки).

— Искры плачут, — отвечала та. — Видно, Богдашка уж очень шибко схватился гулять.

— А вам-то что? — свирепо спросил у соседок папа.

— А то, что с тобой не соскучишься, — нисколько не потерявшись, сказала папе соседка. — По ночам приходишь и будишь весь дом.

Неправда, он никого никогда не будил. Он входил на цыпочках. Он зажмуривался еще в коридоре, чтобы шагать потише. Неслышно распахивалась под осторожным нажимом его плеча дверь комнаты. В углу горел ночничок. Он сделал его из елочной лампочки. Свет огня был похож на недремлющий глаз совы. Похрапывал и вздыхал отец. Чуть взлетала марля над коляской Тарасика. Соня лежала в углу так тихо. Видно, крепко спала…

Врать не надо — она не спала! Он притворялся перед собою, что она спит. Подходил к кровати и видел: все в ней как будто к чему-то прислушивалось — завитки ее жестких волос, ладошки, согнутые колени. Он глядел на нее, и что-то перехватывало ему дыхание.