Один день солнца (сборник), стр. 1

Александр Бологов

ОДИН ДЕНЬ СОЛНЦА

Повести и рассказы

Один день солнца (сборник) - i_001.jpg
Один день солнца (сборник) - i_002.jpg
Один день солнца (сборник) - i_003.jpg

ПОВЕСТИ

Облака тех лет

Облака тех лет

Опять плывут над нами,

Облака тех лет…

Из песни
1

Один день солнца (сборник) - i_004.jpg
учшим Костькиным другом был Вовка Агапов — самый честный и смелый, самый преданный из всех, кого Костька знал. Ему можно было доверить любую тайну, можно было сидеть с ним на крыльце и молчать и все равно понимать друг друга, как если бы разговаривал. И все, что ни делал Костька, Вовка принимал как свое, и точно так же Костька всегда переживал за него, будто сам и был Вовкой Агаповым. Только ему Костька клялся в верности — расковырял себе иголкой руку, прижал выдавленную каплю крови к Вовкиной капле и повторил за ним три раза: «Кровь одна обоим дана, клятву нарушишь — дружбу разрушишь…»

Воспитывал Вовку дед, родителей у него не было. Никто не знал, что с ними произошло, куда они делись, каким образом и когда оказались в Рабочем Городке дед Алексей с внуком. «Покрыто мраком», — говорил Вовка. Он и в самом деле ничего не знал ни об отце, ни о матери, приходившейся деду родной дочкой.

Когда Вовка был маленьким, старику без труда удавалось гасить его зыбкое любопытство, тающее при первом же повороте темы разговора. А к тому времени как подрос и стал все чаще задумываться над тем, откуда идут его родственные корни, дед постарел, ослаб памятью — добиться от него какого-либо прояснения в этом вопросе стало невозможно. «А кто ж их знает», — разводил он руками в ответ на очередную Вовкину просьбу рассказать, где его родители. Вовка не верил деду, не любил его, ждал, когда же он наконец помрет, — тогда, считал, родители сразу бы нашлись, приехали бы к нему, и прежде всего отец — «красный командир», как называл его дед.

Когда подошло время, дед стал готовить Вовку к школе — об этом его предупредили в детском саду. Он купил внуку новые штаны, две рубашки — светлую и темную, а букварь и все, что еще полагалось для учебы, обещали выдать бесплатно на выпускном утреннике.

В тот их праздник Вовке, как и всем его одногодкам из старшей группы, вручили не только заветные буквари, но и новые — сплюснутые и задубелые — портфели. И к ним по два ключика. Вовка и его первые дружки, Костька Савельев и Валька Гаврутов, затискав в разные отделения буквари и пеналы, сразу же и заперли замки блестящими ключиками.

Валька Гаврутов — ему чаще других не везло в жизни — немного погодя никак не мог открыть свой портфель, чтобы убедиться в целости того, что в него положено. Дело уже подходило к слезам — в такой-то день! — и Марина Васильевна, воспитательница, пожертвовав головную шпильку, согнула ее и, как гвоздиком, разъяла в конце концов незадачливый замок. А после, чтобы справедливо уравнять Вальку со всеми, окончательно отвела беду — заменила ему бракованный портфель другим, предназначенным для кого-то из захворавших. В одну минуту Марина Васильевна заняла в Валькином сердце больше места, нежели за все долгое время воспитательства.

Посадили группу посреди двора на табуретки и стульчики — первый ряд пришлось положить набок, чтоб было пониже, — и запечатлели на общем снимке. У сидящих — портфели на коленях, лицевой стороной развернуты к фотографу; последний ряд тоже выставил их напоказ — Валька Гаврутов даже руку согнул, подымая бесценный дар над Рыжохиной головой. А голова Рыжохи крупная, нечесаная, глаза круглые — что пуговицы; видно, как она прячет в проеме табуретки босые ноги, заслоняя перевязанную грязной тряпкой щиколотку. Рыжоха до самых холодов бегала босиком — берегла ботинки.

Глаза, если приглядеться, у всех распахнуты во всю ширь — такой уж момент был, самый важный в прожитой жизни.

Такими же оловянными пуговками уставилась Рыжоха на Костьку, когда первым знаком близкой беды полыхнул за Выгонкой маслозавод. Пожар начался под вечер, когда остывающее малиновое солнце, замедлив ровный ход, как бы повисло на время у сизой кромки земли.

Шла третья неделя войны. Всех, подходивших под закон о мобилизации, уже забрали в армию, увезли в торопливых эшелонах. Многие уже и в землю успели полечь, но похоронки еще не достигли мест своего назначения, и война пока виделась хотя и грозным, но все-таки далеким заревом.

Сильно постучав в окно, Рыжоха приникла к раме и всмотрелась в темную глубину дома.

— Костька! Эй, Костька! — Она крикнула и прижалась лбом к стеклу еще плотнее — с улицы трудно было что-либо разглядеть.

Костька тут же выскочил, замахал рукой:

— Чего ты, дурочка! Ленка спит…

Он даже хотел войти и стукнуть Рыжоху по желтой нечесаной голове, но, увидев ее выпученные глаза, остановился.

— Смотри! — Рыжоха подняла подбородок и, подав Костьке знак идти с нею, попятилась, отбежала к палисаднику противостоящего дома. — Смотри! Во!..

Над крышами, где-то далеко-далеко от их улицы, поднимался к нему черный столб дыма. Было душно и тихо. Живые темные клубы быстро ползли вверх, и лишь на большой высоте, словно упираясь в невидимое препятствие, порыхлевший столб загибался в сторону.

Дым был страшным, такого Костька и в жизни своей не видел: чтобы до самого неба и чтобы такого аспидного цвета. Жилые дома так не горят…

— Давай — на крышу? — предложила Рыжоха и, не дожидаясь ответа, припустила к савельевскому сараю, примыкавшему к сеням. Они не раз туда лазали.

Костька подержал дверь, по которой она взобралась на дощатую кровлю, влез следом за нею сам и, кинув беглый взгляд в сторону пожара, ничего толком не разглядев, шагнул к фронтону дома.

В первый раз так решительно ступил он на крутой железный скат. Цепляясь пальцами за выступы швов, он упирался голыми подошвами в давно не крашенный шершавый настил и карабкался все выше и выше. Ноги дрожали, голова словно бы стала пустой и легкой до тошноты. Рыжохе даже показалось, что вот-вот сейчас скользнет он босою ногой, выпустит из рук гребешок фальца и, растянувшись, поедет по крыше и ухнет там, внизу, об землю…

Но Костька дополз до конька, оседлал его. Выпрямляя ноги, привстал было в рост, — но нет, не удержаться! — снова сел на острое ребро, повернул голову к дыму и уставился на него напрягшимися глазами. И, словно потеряла равновесие или, надломленная, закачалась душа на слабой паутинке последней воли. И паутинка эта, вытянутая до крайнего предела, запела тонким голосом отчаяния.

— Маслозавод? Да? — нетерпеливо крикнула снизу Рыжоха. С ее места тоже можно было определить, где горит, но увидеть все ясно мешали соседские крыши. — Костька! Маслозавод?

Костька молча кивнул. Он пригнулся ниже, словно далекий красный огонь, резко выбивавшийся из дымного вихря, мог в самом деле смахнуть и его с неудобной, ненадежной опоры. Туда, за Выгонку, — западную окраину города, с тревогой поглядывали люди, когда говорили о войне. В той стороне безвозвратно скрывались спешившие к фронту эшелоны…

Напротив, на толевой крыше сарая, показалась Лизка Щекотихина, ползущая на коленях вдоль карниза.

— Лизка! Куда тя, заразу, понесло? Ай, господи-и! — тут же донесся снизу истошный крик ее матери. — Ребяты где? — Она поглядела в даль проулка и наугад визгливо позвала — Фе-едьк! Борька-а!..

Погрозив дочери кулаком, не переставая стенать, Лизкина мать побежала вдоль домов. Где-то за углом тоже слышались глухие испуганные вскрики и плач, словно за плотной стеной причитали над несчастьем. Из ближнего проулка навстречу Щекотихиной выскочила Кофанова Лина — толстая, нездорово разбухшая баба. Как наседка цыплят, гнала она впереди себя своих светлоголовых малолеток. Лизкина мать приостановилась, спросила что-то у Лины и тут же, наддав голосу, побежала дальше, в проулок.