Вечер в вишнёвом саду (сборник), стр. 24

– Оставь, – попросил он. – Что ты понимаешь?

– Только без патетики, – сморщился Копельбаум и поднялся со стула. – Без соплей. Баб на твой век хватит. А эта еще и истеричка к тому же.

– Я тебя убью, сволочь, – прошептал он.

– О! – захохотал колдун. – Вот ты и заговорил о смерти! Стало быть, голову в петлю? Бокал со снотворным? Десять пачек аспирина? Бесплатного к тому же? Я рад, что ты злишься, это оздоровляет… Меня убить невозможно, меня ведь нет. А себя ты убивать не собираешься, это болтовня. Ты хочешь удержаться на высоте, но тебя оттягивает вниз. Ты хочешь быть честным с собой, но в вашей истории быть до конца честным значит и впрямь умереть, поставить точку. Она бросила тебя, а ты – в ответ – лег и умер. Молчишь? Зря. С кем тебе еще поговорить, как не со мной?

– Подожди, – прервал он колдуна. – Что с нами будет?

– Только не ври, – жестко ответил Копельбаум. – Каждый из нас прекрасно знает, что с ним будет. Судьба темна, но человек ясен. Выбирая женщину, ты отказываешься от себя. Выбирая себя, ты теряешь женщину. Но…

Внезапно колдун замолчал.

– Что – но? – закричал он, впившись в Копельбаума слепнущими от мигрени глазами. – Говори!

Но колдун продолжал молчать, и тело его вдруг размазалось по воздуху – хотя лицо все еще было отчетливым и близким.

– Так если я выбираю женщину, – хрипло прошептал он в это лицо. – Если я выбираю женщину, то…

– Да, – выдавили из себя размазанные остатки Копельбаума. – Да. Но эта женщина тебя предаст. А ты предашь ее. И как бы там ни было, но умрете вы в разное время.

– Подожди! – закричал он в темноту и вытянул вперед руки, выпустив свой матрац, который висел под самым потолком, накренившись. – И ничего другого?

Копельбаум не успел ответить. Матрац с грохотом обрушился вниз, и тут же наступило облегчение: мигрень прошла. Он лежал на кровати в спокойном и удобном положении, до подбородка укрытый простыней. Комнату заливало утренним светом. Правый бок его чувствовал ровное тепло другого человеческого тела, укрытого той же простыней.

Она спала рядом, положив, по своему обыкновению, сложенные ковшиком руки под щеку, и глубоко дышала. Он близко видел ее смуглое лицо, большой рот, шею, ключицы… Мозг его заработал с лихорадочной скоростью.

«Ничего этого не было, – вспомнил он. – Было представление фокусника, на котором у меня разболелась голова. За соседним столиком сидели старик со старухой. Потом мы получили пачку бесплатного аспирина на бензоколонке. Потом пришли домой и в лифте встретили зареванного мужика с лицом козы, потом…»

Он быстро увидел, что было потом, и его привычно обожгло. Но после этого она плакала и сказала, что все, конец, больше она не может. И он согласился с ней, потому что и в самом деле они измучились, а выхода не было. Кажется, он произнес, что лучше расстаться, отпустить друг друга. С этим они и заснули, отодвинувшись каждый на свой край широкой гостиничной кровати.

Сейчас – в ярком желтом свете утра – выражение ее лица было таким, словно она закрытыми глазами смотрит длинный тяжелый фильм. Он понял, что это значит. Она видела их жизнь в своем, отличном от его варианте и страдала так же, как только что страдал он, не подозревая, что вот-вот проснется.

Зима разлуки нашей

В семь часов в Линнской синагоге начался вечер русского романса. За окном – набережная, синий кусок океана. Чайки на гладком песке, запах гниющих водорослей. Мальчик с густой гривой выводит ломающимся басом: «Спи, мой зайчик, спи, мой чиж, мать уехала в Париж…»

Подожди, голубчик. Когда уехала?

* * *

Вчера они сидели в его пропахшем табаком кожаном кабинете, за окном которого бушевал, ломая сиреневые ветки, июньский дождь.

…Они сидели в пропахшем табаком кожаном кабинете, и дрожащее полное лицо его было белее бумаги на столе.

– Я прошу одного, – громко сказал он, – чтобы была сохранена видимость наших семейных отношений…

– Отпусти меня, – прошептала она, – отпусти меня на месяц. Николка…

– Николка! – закричал он. – Николка! Николка будет здесь с Зиной и Олей! Как только бог смотрит на тебя оттуда?!

В Париже было тепло и солнечно. Покрывало на кровати пахло лавандовым мылом. Первый раз в жизни она проснулась рядом с человеком, который вот уже несколько месяцев был для нее всем на свете.

* * *

– Вот ты посмотри, Аня. Это она перед самым выпуском. Ух, коса-то какая! Красавица.

– Где она умерла?

– Как где? В Москве, у Коли на руках. Перед самой войной она уехала с этим. Не сбежала, нет. Коля сам сказал: «Уезжай. Уезжай, куда хочешь, и думай. Потом возвращайся, потому что у тебя ребенок, а ребенку нужна мать».

– С ума сошел! Кто же так поступает?

– Теперь – никто, а раньше поступали. Он был великий человек, Аня. Коля – был великий человек. Двое было великих: мой Костя и Лидин Коля. Ну про моего ты знаешь…

* * *

Она все еще была в Париже, хотя ее давно ждали в двух городах: Москве и Тамбове. В Тамбове тем временем выпал снег, и по сухому первому снегу к угловому дому на Большой Дворянской подкатил краснощекий извозчик.

– Лиза! Беги смотреть! Асеев приехал! Адвокат Асеев! Тот, с которым мы летом у Головкиных в карты играли! Он у нас практику открыл! Лиза!

Подошла к окошку, вскинула плечи. В косе – черный бант. Коса – тонкая, так себе. Вот у Лиды – волосы! Господи, Лида-то в Париже. Вчера мама с папой опять о ней говорили, мама все время плачет. Папа ездил в Москву, к Николаю Васильевичу и маленькому Николке. Привез фотографию – Николка на белом пони. Глазки грустные. Сумасшедшая Лида.

Так это и есть Асеев? Расплачивается с извозчиком. Без шапки, голова от снега – как припудренная. Подхватил свой сак – и прыг на крыльцо! Что это он так распрыгался?

Назавтра в гимназии была рассеянна. Толстая Надя Субботина протянула ей бархатный альбомчик. Выпускной класс, стишки на память. Субботина летом замуж выходит. За кузена. В Синоде разрешение выпрашивали. Дура Надька. Няня говорит: «Выйдет и будет рожать, как кошка».

Нет, мы с Мусей и Лялей, как только закончим, сразу – в Москву. На французские курсы. Там Шаляпин, Северянин. Во МХАТе – «Три сестры». Лида в письмах мне все рассказывает. Никому и в голову не придет, что я из Тамбова. В Асееве, кстати, ничего особенного. Муся говорит, что кутила ужасный. К цыганкам ездит. Папа признался, что тоже ездил, когда молодым был. Ужас. Муся клялась, что у Асеева цыганка в любовницах. Ну и ну. «Живой труп», графа Толстого сочинение.

Открыла альбомчик. Вдоль и поперек исписан. Вот, пожалуйста.

Лишь сойдет к нам на землю вечерочек,
Буду ждать, не дрогнет ли звонок.
Приходи, ненаглядный дружочек,
Приходи посидеть на часок.

Перевернула страницу, чтобы не мараться о глупости, и написала крупно:

Душа моя во всем гнезду сродни,
В ней бьются птицы и поют они.
А улетит последняя и – вот:
Она, как дом с открытыми дверьми,
В которые осенний небосвод
Шлет первый снег, и рвется лист с земли.

Ах как прекрасно. Прекрасные стихи. Алеша написал и преподнес летом. Гостил в июле на даче. Сашин друг. Вечером преподнес, когда мама заставила гаммы играть. Вошел в гостиную, волосы на пробор, блестят. Муся уверяет, он их чем-то мажет, чтобы блестели. Может быть, и нет. Просто такие волосы.

Откашлялся:

– Я не прошу вашей руки, Лизавета Антоновна, потому что вы слишком молоды. Но разрешите мне надеяться. Я буду ждать.

Взял ее за локоть и вдруг поцеловал в щеку. У нее в глазах потемнело. Маме, конечно, все рассказала. Мама сначала засмеялась, потом заплакала. Но плачет она всегда об одном: Лида.