Вечер в вишнёвом саду (сборник), стр. 15

А я к Ольге. Соображаю плохо, звон в голове начался пополам с шумом.

Она на себя одеяло натянула, одни глаза видны. Большие, как тарелки, черные. Испугалась она меня очень. Я с нее одеяло сорвал, за горло взял. И тут она мне в лицо что есть силы плюнула. Прямо в рот мне, Люба, плюнула. Я закричал вроде, а может, и не закричал, но грохот помню, визг какой-то. Может, это я сам и визжал. И по голове ее бутылкой.

Не той, что на полу валялась, а другой, полной. На столе стояла. Разбил ей бутылку об голову. Она сразу умерла. Сползла на пол, прямо к ногам моим, уже мертвая. Вот ужас-то, Люба. Говорят, у людей душа есть, так? И где ж она была-то, душа ее? Здесь, что ли, в комнате? Это меня почему-то очень пугает. Привязалась ко мне эта мысль: вот она была, Ольга, живая, закрывалась от меня одеялом, вот я, значит, ее бутылкой, и – что? Куда она делась-то, Ольга? Этого я никак не могу понять. А мне ведь самому не сегодня завтра помирать. Вот какие у нас с тобой дела, Люба. Я сел на пол тогда рядом с ней. Дальше не помню. Заснул я, что ли? Вдруг брательник мой меня за ногу трогает.

Он из другой комнаты приполз. До сих пор не пойму, Люба, почему он полз, а не ногами шел? Все равно как будто ходить разучился! Мычит, плачет, пальцем на Ольгу показывает. А у нее лицо такое стало ясное, как будто она бояться перестала. Кровь вся на волосах сзади, на затылке, а лицо – нормальное, чистое. Тоже я не понимаю, Люба, как это так? Что ж, она, мертвая, вдруг обрадовалась? Ведь ее же нету! Или, может, это только нам так кажется, что если умер человек, так его нету? А он, наоборот, есть? Снизу, с первого этажа, крики какие-то донеслись, потом заревел кто-то. Это я тебе, Любовь, в двух словах скажу, я к этому отношения не имею. Мужик этот, Ольгин, ввалился к хозяину к нашему, к пахану. Голый, морда напуганная. А тот его попользовал малость по старой привычке, не удержался. Петуха из него сделал да и прикончил. Зачем он его убил, я не понял. Может, просто пьян был, разозлился, что ли. Выбросил труп на лестницу, а на меня показал.

Что это я его. Я даже отпираться не стал особо – кто мне поверит?

Конечно, на меня легко валить: сначала Ольгу убил, а потом его. Дело такое, недолгое, как говорится. Да и если бы отпираться я начал, себя выгораживать, хозяин бы меня прикончил. У него везде дружки – хоть в тюрьме, хоть на воле. Не разгуляешься. Ну, все об этом. Вспоминать тяжело. Зачем я Ольгу-то?

Люба моя! Очень мне с тобой больно прощаться. Даже не знаю, какое слово тебе сказать, самое-то последнее? Ну, прощай.

Живи долго, желаю тебе двоих сыновей и дочку, пусть у тебя все по-людски будет. Я, Люба, правда ничего про смерть не понимаю. Куда же это мне идти-то после смерти? Может, я и тебя там когда-нибудь встречу? Прощай, Люба.

Василий Хлебушкин».

Вечер в вишневом саду

Утром мы поехали в аптеку. Заболевшей подруге нужно было купить что-то от ангины. Или от гриппа. В общем, у нее болело горло, и она всю ночь прокашляла. Первый этаж аптеки, объяснили мне, работает на рубли, второй – на валюту. За прилавком стояла симпатичная блондинка с длинными ресницами. Вежливая, но безразличная: не она же кашляет.

– Полоскание для горла есть у вас?

– Полоскание есть, – холодновато ответила блондинка. – Одно. Германское.

– Одно? – огорчилась я. – А хорошее?

Блондинка пожала плечами:

– Мы не пробовали.

Вмешался бывший со мной муж подруги:

– Покажите, пожалуйста.

– Пожалуйста, – она вытащила из ящика коробочку с пространным немецким описанием.

– Это ведь химия, да? – спросила я. – А натурального ничего нету? Эвкалипта, календулы?

Слабое раздражение мелькнуло под длинными ресницами:

– Одно у нас полоскание, женщина. Я же сказала.

– Ну хорошо, – мягко перебил муж подруги. – А внутрь есть лекарство? От ангины?

– Одно, – скучая, ответила блондинка. – Одно есть.

– Можно описание?

– Можно.

Она протянула лист бумаги, исписанный круглым почерком. Я ужаснулась. Иноземное лекарство, хоть и сулило вылечить горло и трахею, зато обещало все возможные виды кровотечений, язву, сердцебиение, кишечные боли, головокружение и, кажется, полную потерю памяти. Кроме того, не рекомендовалось детям, старикам и инвалидам; лицам, страдающим астмой и беременностью; молодым матерям, кормящим младенцев. Про отцов ничего сказано не было. Мы ошарашенно посмотрели друг на друга. Легко ли взять на себя решение судьбы близкого человека! Горло, конечно, болит и кашель… Но ведь тут такое! Не сравнить с горлом.

– Давай все-таки купим, – сказала я. – Пусть хоть попробует…

– Не хочу! – раздалось вдруг слева приятным бархатным басом. – Нет! Не надо мне белых! И голубых не надо! Только розовых!

«Розовых» требовала смуглая черногривая дама в длинной норковой шубе. Розовыми должны были быть ватки, намотанные на палочки, которыми прочищают уши. Не белыми, и – Боже сохрани! – не голубыми. Черногривая еле сдерживала рыдания.

«Ну класс! – завистливо подумала я. – Кто это сказал, что Москва – столица мира? Как в воду глядел!»

Сжимая в руке пакетик со смертельно опасным лекарством, мы спустились вниз. Похоже, что за рубли в Москве никто и не болеет. Все давно поправились и теперь только моются. Прилавки первого этажа были плотно уставлены бутылями с розовым шампунем и пирамидами из мыла. Выздоровел – и давай быстро в ванну, мой до дыр. Чего у тебя там осталось! Впрочем, вру. «Одно лекарство» было и тут. Не веря глазам, я прочитала написанное тем же круглым почерком: «Лучшее средство от шизофрении. Цена: две тысячи восемьсот рублей».

Зря не купила «лучшего лекарства». Вечером бы пригодилось…

Вечером мы – моя американская подруга и я – были приглашены в театр. Шел Чеховский фестиваль, и в старом МХАТе давали «Вишневый сад». Тут мне придется сразу обнаружить свое невежество: никогда прежде не слышала я имени Питера Штайна, поставившего в Германии туманной последнюю пьесу Чехова. За два квартала до проезда МХАТа машину пришлось оставить: все движение на этом пятачке земли было прекращено. Тысячеголовая толпа с ревом напирала на шеренгу сцепивших крепкие руки вооруженных милиционеров, которые, скрипя зубами, еле сдерживали ее натиск. Голос в рупоре угрожал: «Пропускаем по десять человек! Без билетов никто не пройдет! Предъявляйте билеты! Впереди еще три заслона! Безбилетники, зря стараетесь!» Толпа в ответ только ревела и напирала единой, бурно дышащей грудью. Опять я ужаснулась своей отсталости. Господи! Вот ведь, оказывается, как это важно: Питер Штайн… И все до единого его знают. Побросали дела, грудных детей оставили без присмотра, берут штурмом старенький МХАТ, потому что жизни им нет без немецкого «Вишневого сада».

Как-то само собой случилось, что и нас вдавило в эту жаркую телесную гущу. Не коснувшись ногами земли, мы взмыли вверх: туда-сюда-обратно – дух захватывает! Туда-сюда-обратно! Ах, здорово!

– Девушка, что у вас из кармана торчит? Кинжал, что ли? Вы меня всего продырявили!

– Сами вы – кинжал!

– Люда! Ты где? Держишься?

– Держусь!

– Держись, Лю-у-да!

– А вчера на «Дяде Ване» еще хуже было!

– Ну да?

– Да! А ничего, прорвались!

Впереди мячиком подскочила потерявшая всякую форму голова моей американки. Рот ее был в ужасе открыт. Может, ей показалось, что мы попали на похороны Сталина, которые она запомнила по недавнему фильму Кончаловского «Ближний круг». Вдруг чья-то холодная рука цепко схватила мою руку. Оглянувшись, я увидела Свету. Незачем объяснять, какую именно Свету. Интересно только, что эту самую Свету – неблизкую свою знакомую по переводческому семинару – я видела последний раз лет восемь-девять назад. Изменилась она не слишком. Такая же черноглазая, и голос тот же.

– Билет у тебя есть? – так, словно мы вчера расстались, спросила она.

– Есть, – поддавшись этому тону и одновременно чувствуя желание проглотить таблетку от шизофрении, ответила я.