Армия любовников, стр. 43

– Какой художник? – не поняла Ольга.

– Тарасовский. А картины свои гениальные принес тебе. Сказал, что не знает твоего имени и отчества, чтоб составить завещание, поэтому наследство привез в дет-ской коляске. Я посмотрел, по-моему, это халтура в чистом виде… Но прибежала его сестра, чтоб все забрать, мы не отдали. Он же сам привез!

– Господи! Да отдайте! – закричала Ольга. – Я с ним всего ничего, раз поговорила и помогла отнести мольберт. Отдайте – и думать нечего.

– А если он гений?

– Тем более отдайте!

– Ну-ну, – сказал Кулибин. – Ну-ну… Твои дела.

– Какая свинья? Ты видишь, какая свинья? – Это она спрашивала меня, когда пришла в тот же день на время «проветривания».

Свиньей она называла Кулибина, сто раз передразнивая это его «ну-ну»…

Я же думала, что Кулибин уже обо всем этом забыл напрочь, а именно Ольга побежит искать «кого-нибудь умного», чтоб глазом посмотрел на картинки, что это ее «отдайте!» – абсолютно недозрелая эмоция, под ней сейчас барахтаются чувства сильные и страстные, и я противно так сказала, что да, конечно, надо отдать, кто она ему, но посоветовать родственникам оценить все, мало ли…

– Это уже их проблемы, – ответила Ольга.

Я ей не поверила.

– Сама поеду и отдам.

Она позвонила домой, трубку взял украинец.

– Скажи мужу, что я поехала в Тарасовку.

Видимо, он ей что-то сказал. Она вытаращила глаза:

– При чем тут ты?

– …

– В школе все рисовали…

– …

– Ну как хочешь… Встречаемся у расписания.

– Мой маляр – любитель искусств, – сказала она. – Хочет глянуть…

– Зачем же первому встречному? – спросила я.

– Знала бы ты…

Она рассказала, что жила с ним это время как старая жена со старым мужем… «Лет сорок вместе». И еще она мне сказала, что «любовь» теперь пишется «лябовь».

– Не знала? – сказала она. – Так знай.

«Дура, – подумала я, – какая она все-таки дура».

Но подумала и о том, что у слова есть энергетика разрушения. Тогда его лучше не употреблять, лучше совсем забыть.

Лябовь…

Лябо…

Ля…

Слово было исковеркано самым стыдным образом. Слово было изнасиловано изувером, и Ольга вдруг поняла, что никогда больше она не сможет услышать так, как раньше, что это наглое, с раскрытой пастью «я» уже встало впереди всей азбуки и корячится, и крючится, находясь в Радости Первого Лица и насильника тоже…

Я тоже запомнила это слово навсегда. Потом даже решила, что ничего в нем страшного нет. В какой-нибудь русской губернии вполне могут так говорить. Вообразила себе деревню-брошенку. Легко, радостно побежало по ней слово. Ах, эта неприкосновенность, это целомудрие речи, уже порушенное, и иногда столь замечательно точно. Тут слышу: «Он такой цепур голдовый». Переспросила: «Это кто?» – «Ну, этот, что пальцы веером!» – «А! Как вы сказали?» – «Цепур голдовый. Да понятно же, понятно!.. Золотая цепь на шее там или еще где». – «На дубе том…» – добавила я. – «Ну, это уже грубость… Люди могут обидеться».

Я уже ляблю лябовь… Из далекой, придуманной мною деревеньки мне беззубо улыбаются бабки. «Ишо не то говорим, милка, ишо не то…»

Слово заслонило факты жизни. А они были таковы, что Ольга ехала с Сэмэном в Тарасовку.

Он сказал ей, что душой млеет в подмосковном лесе. Что он в нем как в материнской утробе.

Тепло, нежно, влажно.

– Поэт ты наш, – смеялась Ольга. – Я же про себя знаю другое. Я дитя бетона и асфальта. В лесу мне холодно, в степи мне жарко… Моря я боюсь… Горы меня подавляют… Мне нужна горячая вода с напором, теплый сортир, огонек газа в любую минуту. Телефон, телевизор…

Но Сэмэн ее не слушал, он смотрел в окно, а она только-только приготовилась сказать ему, что так же страстно, как лес, он любит грошики, но именно в лесу они как бы и без надобности. Ежики и елки – все бесплатные… Но смолчала. Как сказал этот щедрый на наследство Иван Дроздов? Мы не те, какие есть на самом деле. В нас во всех к чертовой матери перепутаны сущности…

«Ничего лично во мне не перепутано, – сказала себе Ольга. – Я проживаю свою собственную жизнь».

Тогда почему ей так тоскливо и хочется выпрыгнуть из электрички? А Сэмэн, наоборот, продолжает млеть, хотя чего млеть-то? Кругом грязь и спятивший с ума дачник, рубящий лес налево и направо…

Приближалась Тарасовка.

Когда они подходили к дому, сестра Ивана Дроздова вывозила со двора груженую коляску под конвоем милиционера.

Увидев Ольгу, она благим матом стала на нее орать, и никому бы мало не показалось. «Проститутка» и «спекулянтка» – это были самые деликатные слова ее речи. Слова Ольги о том, что она приехала, чтоб все вернуть, просто нельзя было услышать.

– Вы! Полицай! – закричал Сэмэн милиционеру. – Остановьте бабу!

Теперь пришлось отвечать за полицая. И не было другого способа, как бежать в дом, где сестра Кулибина прикладывала к лицу мокрое полотенце. Она с ненавистью посмотрела на Ольгу и сказала, что всю жизнь жила с соседями в ладу, а теперь вот такой скандал…

– Не надо брать чужого, – зло ответила Ольга.

– Это же ты! Ты! – кричала сестра. – Он тебе привез свою мазню, я для тебя ее держала.

– Я же и виновата, – возмутилась Ольга, уходя со двора.

– Як казала моя бабуня, – засмеялся Сэмэн, – и на нашей вулици собака насэрэ.

Но на станцию он идти отказался, сказал, что раз приехал – то приехал. Он сходит к этой тетке. «Глянуть надо…»

Алексей

Электрички в тот час отменялись одна за другой. Ольга замерзла, а когда поезд все-таки подошел, он был забит так, что она испугалась – не втиснется. Но ее хорошо примяли сзади, и она все-таки попала в тамбур, остропахнущий и горячий. Закружилась голова, и она подумала: «Не страшно. Тут я не упаду». Какое-то время ей даже казалось, что все-таки она теряла сознание, и в таком состоянии была протащена в вагон, там, прижатая к стенке, она сумела даже ухватить глоток ветра из окна. В Мытищах ей повезло сесть, и она, уже сев, снова как бы потеряла сознание, но тоже страшно не было. Там, в сумерках мысли, она даже поговорила с Иваном Дроздовым, сказала ему, что о нем думает: надо же сообразить привезти ей картины, кто он ей, кто она ему? Он ей что-то объяснял, но в гаме людей она плохо его понимала и стеснялась, что его дурь (а что умного он может сказать?) могут слышать посторонние и будут удивляться, что такая вполне приличная дама имеет отношение к идиоту. Поэтому Ольга смущенно улыбалась налево и направо, показывая этим, что она отдает полный отчет в том, кто такой Иван Дроздов и где ему место.

В медпункте ей сунули в нос нашатырный спирт, голова стала ясной и легкой, было некоторое недоумение, как она сюда попала, но сразу все выяснилось: ее привел мужчина – «вот он!» – и она не первая сегодня, большой сбой в расписании и все такое.

Мужчина спросил, куда ей ехать.

– Посадите меня в такси, – попросила она и стала искать сумочку, но ее не было.

– У вас с собой ничего не было, – сказал мужчина.

Но она-то знала, что с ней была кожаная сумка с деньгами и ключами и с другой разной дребеденью. Ее втолкнули в тамбур, и она держала сумку буквально на груди.

– Поверьте, – мужчина как бы оправдывался, – я внимательно посмотрел вокруг вас. Попутчики сказали, что вы сели ни с чем.

– Я вам верю. Тогда дайте мне телефонный жетон.

Кулибина не было. Значит, квартира все еще проветривается. Позвонила Маньке – занято.

– Поедемте ко мне, я тут рядом, – решительно сказал мужчина. – От меня дозвонитесь, и за вами приедут. Я зовусь Алексеем.

Они сели в трамвай и через десять минут были на Переяславке, а через двадцать она сидела в кресле довольно обшарпанной однокомнатки и ее поили чаем.

…Она вдруг четко вспомнила то свое состояние перед щелью между электричкой и платформой: ей ее не перешагнуть. Было не просто предчувствие падения, было само падение, иначе как бы она знала шершавость бетонной плиты, жар колес, разверстость земли, узость щели, которая по мере падения в нее пахла все время по-разному, и где-то глубоко-глубоко был сладко-пряный запах молозива, – Господи, она сто лет уже забыла это слово, а тут оно вернулось. Но в этот момент ее дернули за руку, и она переступила.