Армия любовников, стр. 41

– Налей, – сказала она Кулибину, протягивая чашку.

– Чайник холодный, – ответил Кулибин.

– Коньяку, идиот, – закричала Ольга. – Господи! Коньяку!

Она выпила залпом. Почему-то сразу отяжелели ноги.

Вторую порцию она налила себе сама, Кулибин ходил в туалет, и у нее загорелось в животе. В том самом месте, куда Гриша клал свою ладонь. Она потянулась к бутылке во второй раз (для Кулибина в первый), но он убрал коньяк.

– Успокойся, – сказал он, – тебе больше не надо.

Ольга понимала: не надо. Выпитое не добралось до головы, оно разжигало ее снизу, и ей это было неприятно. Будь это всепоглощающее желание, куда ни шло. Мужчина – вот он, какой-никакой… В наличии. Но это не было желанием. Плоть горела без желания, а голова была бессильна мыслью.

– Ощущение дури и слабости, – рассказывала она мне потом. – Бесчувственный мешок сердца вполне прилично разгонял во мне кровь. И еще я думала, что никого не люблю достаточно сильно. И мне все – все равно. Можете перевозить меня куда хотите. Можете оставить. Ужас безразличия.

Кулибин принес коробку с лекарствами и стал в ней рыться.

– Скажи – что, я отвечу – где, – сказала Ольга.

– Нашел, – ответил Кулибин. – На, выпей. Успокойся.

Значит, он рылся не для себя, для нее. Лениво захотелось швырнуть таблетки в помойку, в лицо Кулибину, в форточку. Маленький дебош вполне годился бы к моменту. Но для этого как минимум надо было бы помахать руками. Сил же не было. Ольга выпила таблетки. Кулибин обнял ее и отвел в спальню. Она уткнулась в подушку, столкнув с места притаившийся в складке запах Гриши. «Жидовская твоя морда, – вяло думала Ольга. – Зачем отдал мальчика казакам? На флейте она у тебя играет, дура! А сыну дарят шашку… Ей не на флейте надо чирикать, ей надо стучать по барабану… Хотя какое мое дело? Пусть делают что хотят… Все по фигу!»

Кулибин укрыл ее стареньким детским заячьим пальтецом. Им они укрывали Маньку, когда та хворала. Девочка цеплялась пальчиками за ласковый мех и всегда хорошо засыпала.

Какая-то натянутая струна в Ольге не выдержала и тоненько, деликатно лопнула. Ольга почувствовала, как именно в это место устремилась боль и вышла через щель, оставленную струной.

Она проснулась. Кулибин спал крепко и тихо. Она даже тронула его рукой – теплый. Сходила куда надо, вернулась, сна ни в одном глазу. «Ну и пусть рожает, это нормально… Я порадуюсь. Помогу. Все путем, все как у людей».

Правильные мысли или, скажем, первые мысли… Но в том-то и дело, что тут же выпархивали и вторые, и третьи… Например, что ей делать с планом устройства собственной жизни, жизни без Кулибина, с поисками главного в ней, потому что то, что было, – это как бы закончившийся репетиционный процесс. Только сейчас она готова к сольному концерту, сейчас она все знает и может, и Манька это поймет, она не приставит, не посмеет приставить ее к пеленкам… Хотя, Господи, какие пеленки? Теперь и понятия такого нет… Значит, и говорить не о чем… Но разве она сейчас думает о дочери? Она о том, что в план жизни надо внести коррективы. Вот рядом спит Кулибин, спит крепко, и ему вряд ли снятся утюги… Кто-то ей сказал, она тогда была еще молодая, что утюг во сне – грех на совести. Правда, речь шла о тех, старых, утюгах, которые разогревали на огне и к которым имели прихватки. Ей же снились электрические, советские, тяжелые и ценные именно этим. Что есть грех в ее жизни? То, что она лежит сейчас в одной постели с Кулибиным, или то, что она хочет его из нее изгнать? Но как можно решиться сейчас все менять, когда Манька в положении? Тогда эта дура точно возьмет и изведет дитя. И у нее потом начнется непроходимость труб, это то, что у Ольги случилось после родового воспаления. Но она отказалась лечиться, потому что благодаря непроходимости не беременела. Знакомая гинеколог сказала ей тогда, что «она дождется», что все нелеченое «на старости лет взбрыкивает». Слава Богу, у нее все в порядке, но ведь еще и не старость… Но почему-то тогда не страшно было за себя, а сейчас за Маньку страшно, не надо ей больных труб, чтоб она у меня была здоровенькая и крепенькая, она у меня одна, хотя, конечно, и я у себя одна, но я баба могучая, я еще той закалки, когда сначала было очень страшно, а потом привыкли, а потом уже не страшно ничего, потому что пугать уже нечем… Сталин был… Чернобыль был… Чечня опять же… «Вы не пробовали их дустом?» Это такой анекдот детства. А нынешние выросли нежными. Деньги у них – доллары, родильный дом – Лондон, утюги – «Мулинекс», чайники – «Тефаль». Прокладок развели, как грязи. И все с крылышками, крылышками. Ангелы вы наши!

Хорошие люди умирают. А супостаты их блямкают на митингах. И черт им брат.

Она сказала мне, что снова уезжает в Тарасовку. Кулибин будет ремонтировать квартиру, взял в помощники украинца Сэмэна, а может, наоборот, это Кулибин у украинца будет в помощниках. Не важно. Главное – вдвоем быстрее и дешевле.

Кулибин прочистил в Тарасовке печку и трубу, и теперь Ольга жила при живом, веселом огне. На все ремонтные дела живых денег не было, пришлось продать старинный серебряный портсигар и шесть столовых ложек из двенадцати.

Иван Дроздов

…был художником и, что называется, городским сума-сшедшим. Глядя на березку, он рисовал рейхстаг, а кусты бузины вызывали к жизни руссковатого Христа где-нибудь в степи под Херсоном. Ольга часто гуляла в его сторону, в конце концов когда-то пришлось сказать «здравствуйте».

Он был приветлив и мил. Назвался Иваном Дроздовым, что Ольга уже знала, как знала и то, что он время от времени попадает в больницу, но, в общем, человек тихий и, можно сказать, хороший. И если б не рисовал не то, что видел, то никто бы ничего не заметил. Но Иван Дроздов был человеком публичных действий. И мог нагло нарисовать вместо дитя в коляске консервную банку, что, естественно, понравиться никому не может.

– Я вас нарисую, – сказал Иван, глядя на Ольгу. – Вы сильный образ.

– Ни-за-что! – засмеялась Ольга. – Знаю я вас!

– А! – ответил Дроздов. – Боитесь. Из вас идет эманация топи.

– Скажите, – спросила Ольга, – а может эманация топи идти из самой топи?

– В России нет, – ответил Дроздов. – Здесь все не то, что есть и кажется. Здесь во всем подмена. Мы все живем с чужими сущностями. Поэтому ничего и не можем понять…

– А я-то, – засмеялась Ольга, – думала о себе хорошо. Оказывается, топь, гадость такая…

– Кто вам сказал? Топь так же прекрасна, как Бештау, но имейте в виду, что Бештау вовсе не Бештау… Просто я объясняюсь вашим глупым языком.

Выяснилось, что говорить с Иваном Дроздовым интересно. Никогда не угадаешь ответа на самый простой во-прос.

– Иван, слышали? Сегодня утром электричка сбила человека! – Это она ему днем, дойдя до его места, где он, глядя на каменный дом какого-то генерала, рисовал старые руки, держащие сито. – Такой ужас!

– Успокойтесь! – отвечал Иван. – Здесь электрички не ходят. И человек этот никогда не был им.

Ну что тут скажешь?

Однажды она помогла Ивану нести мольберт, потому что какая-то бабка принесла и поставила у ног Ивана банку с огурцами, толстыми и неаппетитными на вид.

– Отнесешь сестре, – сказала она ему.

Иван нес банку бережно, как живую, а Ольге достался мольберт.

Он жил в теплой пристройке к большому аляповатому дому. Сестра его вышла на крыльцо, и Ольга ей сказала, что помогла Ивану донести вещи.

– Не делайте так никогда, – тихо сказала сестра. – Он мужчина неразбуженный. И нам это ни к чему… Молодых я гоню просто палкой, а вы женщина немолодая – я вам говорю словом.

Ольга почему-то испугалась и просто бежала со двора, дома спросила у кулибинской сестры, а сколько лет этому блаженному Ивану.

– Точно не скажу, но лет сорок пять – сорок семь… Сталин был еще живой. Мы почему это помним? Когда он умер, отец Ивана стал танцевать прямо на улице и дотанцевался до инфаркта. И я тебе скажу, инфаркт этот был им как подарок, потому что посадили бы как пить дать… А родня его быстренько доставила в больницу, где он и отдал Богу душу. Ивану тогда было года два…