Армия любовников, стр. 1

Галина Щербакова

Армия любовников

С некоторых пор я жду телефонного звонка. Ожидание почему-то всегда настигает меня у раковины, когда я выковыриваю из стока чаинки, невероятно раздражающие мужа. Я никогда не достигну совершенства в очищении системы стоков, но именно в момент стремления к нему я остро хочу, чтоб она мне позвонила.

Хочу услышать ее голос, в котором так рядышком живут нахрапец и насмешка над ним же. Сначала она спросит, звонит ли Шурик. На этом меня легко подзавести: Шурик не звонит. Те заграничные деньги, на которые он живет далеко-далече, дороже наших. Я это понимаю, что не мешает мне обижаться.

Тут, глядя одним глазом «Санта-Барбару», я вдруг обнаружила: такого понятия, как обидеться, у тамошних героев как бы и нет. Они обходятся без него легко и просто, как мы без личных адвокатов. Может, острое чувство обиды и есть наша защита, когда никакой другой нет. Впрочем, я ведь не о том. Я о том, какой первый вопрос она мне задаст, если позвонит. Десять лет тому назад она спрашивала, как «проявляется» молодая невестка и правда ли, что я ее так уж люблю или придуряюсь, чтоб выглядеть лучше других. У нее всегда вопросы с этой… подъ…кой. Прости меня, Господи! Двадцать лет назад она спрашивала, какие у сына размеры… Первые джинсы для него привезла мне она. Венгерские, за 80 рэ, остальным – за 120.

Теперь вот канула. «Слава Богу, – говорит муж, – что у тебя с ней общего?»

В эти минуты я вижу его насквозь, потому что знаю: он говорит так, чтоб потрафить мне.

На белом свете всего три человека, которые были озабочены этим – потрафлять мне. Дедушка, считавший, что я самая умная, бабушка – что я самая красивая, и муж, который всегда доказывает мне, что люди, огорчающие меня или, не дай Бог, меня ненавидящие, принадлежат к той породе, с коей порядочные рядом не стоят. Где я – где она? В смысле – та порода.

На всю жизнь всего три безоглядных, абсолютных моих защитника. Много это или мало?

У меня долго не было квартиры. Еще дольше – денег. Бывало, не было работы, удача приходила нервно-спорадически, я теряла друзей и переставала любить близких.

– У вас очень сильная защита, – удивленно сказала мне одна экстрасенстка, волею судеб оказавшаяся у меня дома.

Она, специалист по прочности газовых котлов – в этот момент я, возможно, прохожу у нее по разряду мелких котлов, – с интересом смотрит на меня, ожидая пояснений. Ей любопытна природа моей охраны. Но как я ей скажу? Как я скажу про слова дедушки и бабушки, которые живут до сих пор, никуда не делись, хотя их самих уже нет более тридцати лет?

Я к тому, что понимаю логику мужа: он видит это мое напряженное ожидание звонка и по-своему пытается мне помочь.

Да, у меня с ней ничего общего, она – другая природа, у нее иначе течет кровь, иначе кудри вьются. Мы даже не подруги…

Мы больше, потому что я ее соглядатай. Подсмотрщик. Вампир-теоретик. Я прожила с ней то, чего мне не дано было по определению: бодливой корове Бог рог не дает.

В сущности, она – это я. Только рогатая.

…Чужие жизни хорошо заключаются в сферу. Перебирая пальцами шар бытия чужой жизни, ее можно наблюдать со всем возможным бесстыдством. Ведь Гомер не таскал за Ахилла его щит и Карамзин не шептал в ухо Эрасту, какая он сволочь. Сфера, она и есть сфера. Ты тут, а они там. Лев Николаевич, сладострастник, носил при себе лупу, пряча ее от Софьи Андреевны в кармашке исподней рубахи. Не было кармашков? А откуда вы знаете? Вы так же точно не знаете про это, как я знаю. Просто чувствую: вот он подносит лупу к глазу, чтоб разглядеть короткую губку маленькой княгини. Вот он плачет от умиления и страдает, что она у него скоро умрет. С этим – увы! – уже ничего не поделаешь. Потому как блохой скачет эта глазастая девчонка Наташка, а Андрей еще женат. Жалко княгинюшку, но графинюшка – такая прелесть, но ведь красавцы и умницы, как Болконский, даже на очень большой роман бывают в единственном числе. А тут еще война… И Пьер такой замечательный. Вот и плачет Лев Николаевич, приставив лупу к глазу и любуясь в последний раз короткой губешкой. Не жить ей, не жить…

Мне тоже хочется тихонечко мизинцем тронуть вспотевшую губку умирающей княгини. «Зачем ты так сделал? – скажу я старику с лупой. – Зачем ты их погубил всех, лучших?»

Но мне уже некогда. Я уже иду внутрь собственной истории, внутрь сферы, мне предстоит счастье мять и тискать своих персонажей, и больше всего достанется тем, кто попадается мне «на раз».

Мне всегда жалко расставаться со случайными людьми, которые толкутся на обочинах сюжетов. Как, например, эта старушонка, что присела помочиться за огромным щитом рекламы, на котором Синди Кроуфорд смачно – из-з-з-юм! – выпячивает накрашенные губки. Ни старушка, ни Синди о существовании друг друга ничего не знали. Могла ли Синди присесть пописать в людном месте возле метро, прикрывшись самой собой? Могла ли старушка вообразить биде этой фанерной «страхолюдины»? Это ж какая у нее жизнь, думает старушка, если она на такую работу – отпячивать губки – согласна? Да она бы смолоду и за сто рублей не стала этого делать.

Я покидаю ее с сожалением. Мне хотелось бы еще поторчать тут, за щитом. Но я уже вошла в сюжет… Грубовато, скажем, но как умею… Я вошла в сюжет – вошла в метро… Мне надо догнать ту, что мне не звонит. Она едет от Киевского вокзала, и ей сейчас очень хочется подвзорвать этот чертов мир. Поэтому она стоит у сквозной двери и матерится.

«Такая х…я!» – бормочет она и оглядывается, не слышал ли кто. Слышали… Бабулька, что сидит рядом – о ней я как раз и говорила, – распахнула на нее старые, уже не отсвечивающие глазки, но, встретив вполне пристойный взгляд Ольги, стушевалась и даже, видимо, решила, что неприличное слово родилось в голове у нее самой (так с ней бывало), бабулька даже виновато ерзнула и прошептала: «Господи, прости!» Ольга же никаких прощений сроду ни у кого не просила, тем более за вырвавшееся слово. Слово это – из ряда тех обиходных, которые всегда во рту и могут определять все, что угодно: еду, настроение, нового знакомого, погоду, обстановку в стране, отношение к Думе там или войне. Спятишь, пока будешь искать другое, адекватное, а это всегда между зубами, в ложбиночке между пломбой и костью, живым и мертвым – где же еще ему обретаться?

Я знакома с Ольгой сто лет и получила ее, так сказать, со всем ее словарным запасом жизни. В нем намешано все.

А у кого не намешано? Давно приметила: отсутствие выбора, одинаковость среды рождают в душе несчастного человека тайный плюрализм такой гремучей смеси, что до самовозгорания шаг. В нас во всех, пуристах и ханжах, всегда достаточно б…а, а наша щедрость до дури непринужденно перерастает в такую копеечность, что для описания ее требуется особый случай.

Так и Ольга. Природное целомудрие вспороли в ней без анестезии, и она его давно «за доблесть не держит». «Знаешь это что?» – сказала она мне, когда мы только-только стали принюхиваться друг к другу. Между прочим, в прямом смысле слова: она возила из Польши косметику, а Посполитую снабжала утюгами и кипятильниками. Судьба свела нас на духах «Быть может». До французского парфюма у страны тогда не доросли ноги, а зелененький флакончик за рубль двадцать был народу по силам. Но он был редок в продаже. Так вот, еще тогда она мне сказала: «Таких правильных девочек, какой я была, жизнь выполола в первую очередь. Теперь я баба грубая».

Ей было самое то – по нежному и красивому бутылочным стеклом. «Меня знаешь, как первый раз трахнули? Зашивать пришлось. А знаешь, кто? Инструктор райкома комсомола. Я тогда в президиуме сидела, херувим такой с бантиками… Кстати, ты не объяснишь, почему херувим начинается с хера? Им и кончается, между прочим… Я инструктора не выдала, но уже по другой своей дури – идеологической. Я как бы не могла опорочить святое… Улавливаешь степень идиотизма? Степень сдвига? Решили, что на меня напал маньяк. Его стали ловить, а я путалась в показаниях, кретинка такая».