Хозяйка Серых земель. Капкан на волкодлака, стр. 78

Исчез платок. И ржавые гвозди, которые стали, пожалуй, еще более ржавыми. Свечи мигнули, и пламя сменило цвет.

— Что ж, пожалуй, была рада с вами повидаться. — Совершенный реверанс и светская фраза.

— Погодите. Ваш супруг…

— Я не делаю ничего, что может навредить ему или королевскому роду…

Конечно, Радомилы, заключая договор, не могли не оставить для себя лазейки.

— Мы многим рискуем. — Маска-домино скрыла лицо Мазены, голос и тот стал словно бы ниже, глуше. Наверняка сия маска была непростой. — Но мы надеемся, что вы оправдаете наше доверие.

— Постараюсь.

— Конечно, постараетесь. — Плащ изменил фигуру.

Женщина, стоявшая перед Себастьяном, никак не могла быть супругой генерал-губернатора. Ниже. Явно толще. И появилось в облике ее нечто такое, донельзя простецкое… за кого ее примут на улице? Состоятельную купчиху? Или обыкновенную горожанку, которая спешит по собственным делам… или вовсе не заметят, скользнут взглядом да забудут, подчиняясь древней волшбе, творить которую способен не только ведьмак…

— Вы ведь любите своего брата, — сказала Мазена, набросив на голову широкий капюшон. — И признаюсь, что я вам завидую.

— Чему?

— Тому, что вы еще способны любить.

Глава 22,

где начинается следствие и находится свидетель

Глупые мысли редко запаздывают.

Жизненное наблюдение, сделанное Себастьяном, ненаследным князем Вевельским, в минуты жизненной меланхолии

Утро не задалось. Аврелий Яковлевич и без того не особо жаловал ранние подъемы, а уж когда случались они после бессонной ночи, и вовсе мрачнел, становился язвителен и нелюдим.

Правда, поговаривали, что таковым он был всегда.

Врали.

В домике пахло кровью.

Мерзкий запашок, который заставил Аврелия Яковлевича кривиться и прижимать к носу надушенный платочек.

Не помогало.

И платочек отправился в карман, Аврелий же Яковлевич прислонил тросточку к стене, снял пальтецо, которое вручил ближайшему полицейскому, благо был тот хоть и бледен, но на ногах держался.

— Вот оно как…

Ступал он по черной засохшей корке, прислушиваясь к дому.

Гнев. И клубок застарелых обид, точно пьявок в банке… пьявки тоже имелись, что сушеные, частью растертые, что живые, толстые. Последние извивались в склянках, точно ласкаясь друг к другу. И полицейский, взгляд которого упал на банку, сглотнул. Побледнел.

— Иди, — махнул Аврелий Яковлевич.

И закрыл глаза.

Пустота.

Боль чужая… удивление… но обиды… обиды не исчезли, они сидели в стене, что казалась сплошною… казалась… Пальцы Аврелия Яковлевича медленно двинулись вдоль гладкой доски, и та щелкнула, отошла в сторону.

Тайник. Простенький, из тех, которые сооружает местечковый столяр за двойную, а то и тройную цену. И берет не столько за работу, сколько за ненадежную гарантию собственного молчания.

В тайнике сидели волосяные куколки.

— А это еще что за дрянь? — Евстафий Елисеевич, который хоть и не ушел, но держался в стороночке, тихо, с пониманием, подался вперед. — Извини.

Он смутился, потому как прежде не имел обыкновения вмешиваться в чужую работу.

— Ничего. — Аврелий Яковлевич потыкал в ближайшую куколку пальцем. — Это подменышы. Старая волшба, я уж думал, что этаких мастериц и не осталось.

Куколки были простыми. Тельце-палка с поперечиной-руками, обмотанное суровой нитью. Платьице, из лоскута шитое. Голова-шар с бусинами-глазами да волосы конские. У кого светлые, у кого темные. В косу ли заплетенные, прямые, курчавые…

— Прядильщица, значитца. — Аврелий Яковлевич куколку взял бережно, потому как умел чужую работу по достоинству оценить. И даже жаль стало, что убиенная почила, прервав и эту нить. Пусть бы волшба ее была дурного свойства, но… утраченное знание печалило. — Видишь?

Он протянул куколку воеводе, и тому пришлось войти. Ступал Евстафий Елисеевич по стеночке, стараясь не задеть темные кровавые пятна, и пусть бы отсняли все в избушке, да опыт подсказывал, что порою этого мало. Нельзя тревожить подобные места.

— Это не только конский волос. — Куколку в руки взять Аврелий Яковлевич не позволил. — Она делается на человека. И хоть проста, да должна быть подобна хозяйке. Потому и разные они. Высокие. Низкие. Толстые. Худые… и глаза подбираются по цвету. А в конский волос и собственные, жертвы, могут впрясть… платье из старой одежды шьют, непременно чтоб ношеной.

Куколка лежала тихо, безмолвно.

— И что потом?

— А потом… всякое… можно и оберег сотворить, к примеру, взять с человека живого болезнь да перевести на куколку. Говорят, находились умелицы, которые так и родильную горячку отводили, и лихоманку… да и мало ли что. А можно и наоборот. Вот возьмешь иглу, воткнешь в голову, и будет человек мучится, страдать… или в сердце… или в печень. Ежели в огонь кинуть, то сгорит и хозяйка. Утопить — утонет…

— Она…

— Не лечила. — Аврелий Яковлевич поставил куколку на место. — Однако ж не убивала. Куколки целые… думаю, ей просто нравилось соседей мучить.

— И что теперь?

— Надобно их отпустить. Займусь, но после… а тут… — Он огляделся.

Простой домишко, небогатый.

А ведь толковая прядильщица могла иметь приличный доход, да, видно, деньги вовсе были ей безынтересны. Вспомнилось лицо покойницы, пожелтевшее, оплывшее, будто бы вылепленное из дрянного воска. И перекошенное гримасой страха, лицо это было уродливо, сохранило черты брезгливого недовольства что жизнью, что всеми, кто в этакой жизни встречается.

И все ж жаль…

— Убил тот же? — тихо поинтересовался Евстафий Елисеевич, которого сия история волновала исключительно в одном разрезе.

— А то… думаю, тот же… отчет к вечеру напишу…

Познаньский воевода кивнул и вздохнул, отмахнулся от особо жирной наглой мухи, которая вилась над лысиною, да произнес обиженно:

— И княжна ныне… я посыльного отправлял с запискою, чтоб глянул ты…

— Занят был.

А чем — не расскажешь. Не то чтоб сие тайна великая, скорее уж нет в том нужды, ибо не поймет Евстафий Елисеевич, сколь ты ни распинайся.

Княжны Вевельской Аврелию Яковлевичу, сказать по правде, жаль не было.

Сама виноватая.

С демоном, может, и не нарочно вышло, но колдовкину суть сама приняла, по доброй воле двоедушницей стала. За то и поплатилась. Добре, хоть паренек, ее стерегший, живым остался, в шпитале-то полежит недельку-другую, глядишь, и поумнеет заодно…

…к княжне, верней, к останкам ейным, и вызвали Аврелия Яковлевича в пятом часу утра. Только-только из подвалу выбрался на свет божий, а нате вам, пожалте трупа к завтраку. Аврелий Яковлевич, от честное слово, блинчиков предпочел бы.

Но чего уж теперь? Пришлося ехать. Глядеть. Перебирать кровавые ошметки, которые от Богуславы Вевельской остались. Круги чертить, заговоры заговаривать… вона уже язык заплетается. И домой бы, домой, к кровати, перине и треклятым блинчикам, да вот…

Не судьба.

— Когда ж это все закончится…

Скоро.

Она не любит долго ждать.

Но Аврелий Яковлевич, вернувши куколку на место, промолчал. Он вышел из избушки и рванул платок, который поутру завязывал тщательно, новомодным узким узлом.

Дышать стало легче.

Он и дышал, городским терпким духом, в котором мешались что ароматы зацветающих лип, что сладковатые дымы местной пекарни, теплота камня и железа…

— Дяденька, дяденька, — дернули за рукав, сбивая с некой, несомненно, важной мысли.

Аврелий Яковлевич обернулся к мальчишке.

Обыкновенный. Из небогатых, однако же не совсем и оборванец. Щуплый. Долговязый. С хитроватыми глазами да ломаным носом. Из местных, слободских, наверняка. И нос сломал в уличной драке, что вспыхивают штоденно.

— Дяденька, а вы ведьмаком будете? — поинтересовался мальчишка.

— Я буду.

Аврелий Яковлевич оценил и драные ботинки его, подвязанные к ноге веревочками, чтоб не спадали. Наверняка в носки паренек напихал газет иль ветоши. Штаны пузырились, а клетчатый пиджак с латкой на груди был столь велик, что полы его свисали ниже колен.