Хрен с бугра, стр. 62

Стрельчук почему-то запнулся, и я договорил за него:

— В разведку?

Стрельчук помолчал, потом будто через силу, преодолевая внутреннее сопротивление, ответил:

— В разведку ходят с тем, с кем командир назначит. А вот с Костей я бы под следствие пошел. Такой на другого клепать не станет ни за пайку, ни под пыткой…

— Откуда такие сведения?

— Мне сам Дергунов рассказывал. В Бутырке…

— Если всё так, чего ему маяться?

— А ты представь. Человек много лет работал по найму в шахте. Глубоко под землей рыл туннели. Потом выяснилось, что делал-то он подкоп под подвалы госбанка. Он работал, другие сорвали немалый куш. Состоялся суд. Человека оправдали. Он ведь копал туда, куда велели. Но помимо суда есть и совесть. Человек понимает, что отдал жизнь не тому, чему хотел. Копал не туда, куда надо. И мается.

Вместе с Главным мы вошли в его бывший кабинет. Он сел за свой бывший стол и начал выгребать из ящиков и раскладывать по карманам житейские мелочи, которые не хотел оставлять. Вынимал записные книжки, авторучки, визитные карточки. А сам говорил:

— Если посмотреть, ничего особенного не случилось. Сняли главного редактора неглавной газеты. И что? Да саму газету эту закрой, никто не заметит, не забунтует. Единственное, чего мне жаль — это в горячке испортил настроение нашему Дорогому Никифору Сергеевичу. Он такой милый, улыбчивый. Все о нас печется. А я взял и испортил. Теперь о нашей области вообще будут думать хрен знает что. Петр Великий здесь расстроил желудок. Возвращаясь в столицы, не мог ехать верхом и потому катил в карете. Каждые десять верст кричал «Стой!» и бежал в кусточки. Черт знает что! А теперь вот Хрящеву сон нарушили. Благо, что после нас он сразу в отпуск едет…

Зернов еще шутил — наш бывший Главный, расстрелянный своими в упор, распятый заживо нами же.

Когда Зернов ушел, я сел в его кресло. Положил руки на подлокотники. Покачался туда-сюда, чтобы проверить, крепки ли ножки трона. Ничего, держали. А уж чтобы не выпасть из седла, я готов был постараться.

Зазвонил телефон. Я снял трубку. И сразу почувствовал: началась новая жизнь.

Позвонил, пригласил секретаршу. В дверях появилась лисья мордочка Зои, ангелессы — хранительницы дверей Главного. «Сменю, — подумал я тут же. — Надо завести кого-нибудь посвежей, поинтересней».

Попросил: позовите ко мне Полякова.

Явился Бэ.

— Мне дано право подобрать себе зама, — объявил я ему торжественно, в надежде увидеть благодарный блеск глаз. — Ты пойдешь?

— Старик, сердечно признателен, но…

Бэ почесал левую бровь, погладил лысеющую голову. Мне показалось — он не решается продолжить.

— Но? — подсказал я.

— Но, старик, если честно, мне пора в столицу. Как говорят: меня заметили и оценили.

— Что значит заметили? — я не мог понять, откуда ветер.

— Только между нами. Договорились? Иду на Москву…

— Во даешь! — не выдержал я. — Ты всерьез?

— Еще как. Тянут меня, понял? У Семена Львовича в Днепропетровске есть друг. Его переводят в столицу. Он забирает Семена Львовича, которому доверяет. Семен приглашает меня. Им нужно будет крепкое перо.

— Просто так, без места?

— Место найдется.

Дверь распахнулась и без стука, по старой привычке ко мне ввалился Луков. Он еще до конца не понял, что же произошло, и действовал в старом стиле.

— Старик, — сказал Луков почти с порога. — Мне сказали, что Главный фельетон зарубил. Ты его два дня назад подписал, помнишь? А он зарубил. Тема классная — «Иван кивает на Петра».

— Слушай, Сергей Елисеевич, тебя, дорогой мой, в школе учили вежливости? У меня серьезный разговор, а ты вкатываешься, словно танк в Будапешт. Это раз. Фельетон, как сам говоришь, зарезал Главный. Так почему ты снова идешь к Главному? Неужели здесь, на этом месте, — я показал пальцем на стол, — мнения будут меняться в зависимости от того, кто сел на стул?

— Да я… да что вы, — смутился Луков.

Дело входило в наезженную колею, в ту, по которой уже долгие годы катилась редакционная тележка.

Зазвонил телефон. Из областного Совета профсоюзов просили прибыть на совещание председателя областной организации Союза журналистов. Я сказал, что председатель — Зернов.

— Кто такой Зернов? — спросил недовольный голос. — Вы — Главный, значит, и руководитель областного отделения союза…

Вот так. Мои демократические права стремительно расширялись…

МАРШ ТОРЖЕСТВУЮЩЕЙ ДЕМОКРАТИИ

События далеких лет я записал по горячим следам. Недавно извлек из бумажных завалов старую рукопись, сдул с нее пыль, перечитал свежим взглядом. Прочитал, и, как всякий уважающий себя автор, не ощутил разочарования. Особенно после того, как слегка кое-что подправил, чтобы выглядеть провидцем, заглянувшим из прошлого в будущее. Потом самоуверенно подумал: а может, и кто другой того… разочарования не почувствует? Хотя времена нынче иные, и песни мы поем новые.

Первый секретарь нашего обкома, после того как дорогой Никифор Сергеевич попросил отставку, быстро утратил свое руководящее кресло. В нашем городе среди стада овец, которых пас по мандату Москвы, оставаться он не захотел и уехал в столицу. Говорили, что кто-то видел его вечером, одиноко гулявшим по Кутузовскому проспекту. Что поделаешь, от повергнутых в прах идолов отворачиваются все — в первую очередь те, кто им поклонялся, прислуживал, курил фимиам.

Постаревший Идеолог Коржов впал в глубокую меланхолию и также уехал из города в неизвестном нам направлении.

Пришла и к нам демократия. Для большинства из нас она оказалась накрепко связанной с возможностью ругать Больших Людей как угодно уму и сердцу.

Глухая стена Машиностроительного завода на всем многокилометровом протяжении до сих пор исписана лозунгами, которые запечатлели шаги общественного мнения во времени и пространстве. «Ельцин — иуда!», «Патриоты в тюрьме, предатели — в Кремле», «Лебедь — тот еще гусь», «Веди нас вперед, Владимир Вольфович!».

К лозунгам привыкли, и никто на них внимания не обращает и потому даже не собираются стирать. Ко всему у представителя Президента в области нет денег на краску, чтобы отбелить забор. Да и отбелишь ли, если власть черна?

Вечерами мы, ветераны великого хора, некогда воспевавшего борьбу за стопудовый урожай кукурузы, коллективизацию и индустриализацию, химизацию и электрификацию, забыв прошлые взаимные обиды и разногласия, собираемся в скверике на улице бывшей Радости. Разрушив в сквере памятник Павшим борцам революции, новая власть вернула и самой улице прежнее великолепное название Скотопрогонной. Скамейки в скверике к удивлению горожан пока еще сохранились.

Вот и в этот день, пристукивая левой пенсионной ногой, которую через четыре шага на пятый разбивает боль перемежающейся хромоты, явился я на сходку мудрых. Греясь, как кот на солнышке, сидел одряхлевший блюститель чистоты нравов советской прессы — Алексей Михайлович Мурзавецкий. Он щурил глаза и закидывал голову так, чтобы светило острыми лучами поджаривало его лицо, которое и без того имело цвет кебаба, запеченного на гриле.

Поздоровались. Я присел рядом.

— Что творится! — сказал Мурза огорченно. — По всем направлениям общество сползает в болото расхлябанности и скверны. Происходит размывание структур. И некому все это остановить. Хватятся, а мы уже сгинем. И некому будет учить дураков…

— Ты о чем? — спросил я, не врубившись сразу в чужие тревоги.

— Вот, взгляни, — Мурза протянул мне свежий номер областной «Вольной газеты». Красным фломастером — жаль, что в те времена, когда Мурза был на коне, такого мощного оружия борьбы за свободу печати он не имел — газета была исчеркана крупными клетками внутри которых заключались жирные цензорские х е р ы…

— Что это?

— Вычерки, — сказал Мурза. — Умному редактору их надо было сделать. Но никто не сделал. Это меня тревожит.

— Враги? — спросил я, не скрывая иронии.