Капитан Поль, стр. 16

— И она слишком хорошо сдержала свое слово!

— Да, не правда ли? И вы, добродетельные люди, называете позором и бесчестьем чувство молоденькой девушки, по своей чистоте и невинности не сумевшей устоять против природного влечения и любви! Ваша мать, постоянно ухаживающая за больным мужем, не могла наблюдать за дочерью (я знаю не только о слабостях вашей сестры, сударь, но и о добродетелях вашей матери; это суровая женщина, более суровая, чем следовало бы, ведь ее единственное преимущество перед другими — то, что она никогда не ошибалась); итак, ваша мать однажды ночью услышала приглушенные стоны. Она вошла в спальню вашей сестры, подошла, бледная и безмолвная, к ее постели, бесстрастно вырвала у нее из рук только что родившегося младенца и ушла с ним, не произнеся ни единого упрека дочери, лишь сильнее побледнев и крепче сжав губы. Бедная Маргарита не издала ни одной жалобы, ни одного крика: увидев мать, она лишилась чувств. Так ли все было, господин граф? Верны ли мои сведения об этой страшной истории?

— Да, — прошептал Эмманюель, совершенно пораженный, — я должен признаться, что вам известны все подробности.

— Дело в том, — сказал Поль, вынимая из кармана бумажник, — дело в том, что обо всем этом говорится в письмах вашей сестры к Люзиньяну. Готовясь занять место, полученное им по вашей протекции между ворами и убийцами, он отдал их мне и просил возвратить той, что их написала.

— Дайте же мне их, сударь! — воскликнул Эмманюель, быстро протянув руку к бумажнику. — Они будут в целости возвращены сестре, которая была так безрассудна, что…

— Что смела жаловаться единственному на свете человеку, по-настоящему ее любившему? (Поль отдернул бумажник и спрятал его в карман.) В самом деле, какое безрассудство! Мать отнимает у нее ребенка, а она проливает горькие слезы на груди отца этого ребенка! Какая безрассудная сестра! Не найдя опоры против этого тиранства в брате, она унижает свое знатное имя, выставляя его под письмами, что в тупых и предвзятых глазах света могут — как это у вас называется? — покрыть все семейство позором, не так ли?

— Хорошо, сударь, если вы так хорошо понимаете всю важность этих писем, — сказал Эмманюель, покраснев от нетерпения, — то исполните доверенное вам поручение — отдайте их мне, или моей матери, или моей сестре.

— Так я и хотел было сделать, когда сошел на берег в Лорьяне, сударь; но дней десять-двенадцать назад я зашел в церковь…

— В церковь?

— Да, сударь.

— Зачем?

— Помолиться.

— Ах, господин капитан Поль верит в Бога?

— Если бы я не верил, господин граф, к кому взывал бы я во время бури?

— Так что же было в этой церкви?..

— А в этой церкви, сударь, я услышал, как аббат объявлял о скором бракосочетании знатной девицы Маргариты д’Оре с высокородным и владетельным сеньором бароном де Лектуром. Я спросил о вас. Мне сказали, что вы в Париже, а мне самому было необходимо ехать туда, чтобы доложить его величеству королю об исполнении данного мне поручения.

— Королю!

— Да, сударь, самому королю, его величеству Людовику Шестнадцатому. Я поехал, встретил вас у Сен-Жоржа, узнал, что вы торопитесь, и постарался поспеть сюда сразу после вас… И вот я перед вами, сударь, но намерения мои не те, какими они были, когда я три недели назад высадился в Бретани.

— Каковы же эти новые намерения, сударь? Говорите, надо же нам когда-нибудь кончить этот разговор!

— Мне пришло в голову, что если уж все покинули несчастного ребенка, даже мать, то, кроме меня, некому о нем позаботиться. Учитывая ваше положение, сударь, и желание вступить в родство с бароном де Лектуром, который только один, как вам кажется, может помочь в исполнении ваших честолюбивых замыслов, я надеюсь, что вы охотно дадите за эти письма, скажем, сто тысяч франков. Это немного при доходе в двести тысяч ливров.

— Но кто же поручится мне, что эти сто тысяч…

— Вы правы, сударь. Дайте мне письменное обязательство выплачивать ежегодно юному Эктору де Люзиньяну проценты от этих ста тысяч, и я отдам вам письма Маргариты.

— Это все, сударь?

— Кроме того, я требую, чтобы вы отдали этого ребенка в мое распоряжение: на деньги, полученные от вас, я буду его воспитывать вдалеке от матери, которая забудет сына, и от отца, которого вы отправили в ссылку.

— Хорошо, сударь. Если б я знал, что дело идет о такой мелкой сумме и что вы приехали по такому ничтожному поводу, я бы не стал так беспокоиться. Однако вы мне позволите поговорить об этом с матушкой?

— Господин граф… — начал было слуга, отворяя дверь.

— Меня ни для кого нет дома, оставьте меня! — взорвался Эмманюель с досадой.

— Сестра господина графа желает его видеть.

— Пусть придет позже.

— Мадемуазель желает видеть господина графа немедленно.

— Пожалуйста, из-за меня не стесняйтесь, — сказал Поль.

— Но сестра не должна вас видеть, сударь. Вы понимаете, как это важно.

— Согласен, но и мне никак нельзя уехать отсюда не завершив дела, за которым я приехал… Позвольте мне войти в этот кабинет.

— Прекрасно, сударь — ответил граф, отворяя дверь. — Но поскорее, прошу вас.

Поль вошел в кабинет, Эмманюель быстро захлопнул за ним дверь, и в ту же минуту с другой стороны вошла Маргарита.

VI

Маргарита д’Оре, чью историю читатель уже знает из разговора капитана с графом Эмманюелем, была одной из тех хрупких и бледных красавиц, на чьем облике лежит печать аристократического происхождения. Благородная кровь предков заметна была и по мягкой гибкости ее стана, и матовой белизне кожи, и по совершенству тоненьких пальчиков, оканчивающихся розовыми прозрачными ноготками. Ясно было видно, что ножки эти, такие маленькие, что обе влезли бы в башмак простой женщины, умеют ходить только по мягким коврам или по ухоженной лужайке парка. В ее осанке при всей грациозности было, впрочем, что-то гордое и надменное, напоминающее фамильный портрет. При взгляде на нее можно было догадаться и о ее готовности к самопожертвованию, и о способности восстать против любой навязанной тирании: самопожертвование было для ее сердца инстинктивной добродетелью, тогда как повиновение было для ее ума лишь обязанностью, привитой воспитанием. Видно было, что удары судьбы согнули ее как лилию, но не как тростинку.

Когда она появилась на пороге, ее черты выражали такое глубокое уныние, на щеках были следы таких жгучих слез, тело согнулось под грузом такого безысходного несчастья, что Эмманюель понял: она собрала все свои силы, чтобы казаться спокойной. Увидев брата, Маргарита сделала усилие над собой и нервной, но твердой походкой подошла к креслу, на котором он сидел. Однако, заметив на лице Эмманюеля гримасу нетерпения, появившуюся, когда его прервали, она остановилась; эти дети одной матери, которым общество не дало еще равных прав, посмотрели друг на друга как чужие: в его глазах сквозило честолюбие, в ее — страх. Впрочем, Маргарита быстро справилась со своими чувствами.

— Наконец-то ты приехал, Эмманюель, — сказала она. — Я ждала твоего возвращения, как слепой ждет света; но по тому, как ты принимаешь сестру, догадываюсь, что напрасно я на тебя надеялась.

— Если моя сестра опять стала такой, какой должна всегда быть, — произнес Эмманюель, — то есть покорной и почтительной дочерью, она, конечно, за время моего отсутствия поняла, чего требует от нее положение, занимаемое ею в обществе, забыла о том, что прошло и не должно было происходить, а следовательно, незачем о нем вспоминать, и готова к открывающемуся перед ней новому будущему. Если она пришла ко мне с этим, я готов обнять ее и она всегда будет мне сестрой.

— Выслушай меня внимательно, — сказала Маргарита, — и не принимай слов моих за упреки кому бы то ни было. Я хочу оправдаться только перед собой. Если б матушка — Боже меня упаси обвинять ее: она забыла о нас ради священного долга, — если б матушка была для меня тем, чем обычно бывает мать для своих дочерей, я бы открывала ей сердце свое как книгу, и она могла бы сразу, как только в ней появлялись опасные мысли, остеречь меня, и я бы избежала искушения. Если бы я была воспитана в большом свете, а не росла как дикий цветок в тени этого старого замка, я с детства понимала бы свое положение в обществе, о чем ты мне теперь напоминаешь, и, вероятно, не нарушила бы приличий, каких оно требует, и обязанностей, какие оно налагает. Наконец, если б я общалась со светскими женщинами, чей игривый нрав и легкомысленные сердца ты мне часто расхваливаешь, а я никогда их не видела, — да, понимаю, я совершила бы те же ошибки, что совершены мною по любви, но смогла бы забыть… Да! Может быть, тогда я забыла бы прошлое, посеяла бы на нем новые воспоминания, как сажают цветы на могилах, а потом, забыв о том, где они выросли, нарвала этих цветов и сделала бы себе из них бальный букет и свадебный венок. Но, к несчастью, все было не так, Эмманюель. Меня стали предостерегать, когда уже нельзя было избежать опасности, мне напомнили о моем имени и положении в обществе, когда я уже стала недостойной их, и теперь требуют, чтобы я думала о радостном будущем, когда сердце плачет о прошлом!..