Черный камень, стр. 26

Всё, капитан Надеинский! Больше ты ничего не добьешься. Вот он опять клянется и умоляет. Что же ты остановился? Ты же ему разъяснил его положение как надо.

— Но знайте: так или иначе, земли вам не видать так же, как Гитлеру победы, — сказал он.

Ну, это уж вовсе ни к чему. Этакая привычка у русского человека — пронять врага не только оружием, но и словом, чтобы осознал безнадежность своих позиций, чтобы признал себя побежденным. Да где там? Этот разве осознает?

Очутившись на улице, Надеинский продолжал размышлять о том, что сейчас произошло. Он шел допрашивать Ханнеке, приготовившись к упорной борьбе, к запирательству преступника, к отчаянным уловкам с его стороны. И вдруг Ханнеке выдал Маврикия. Пришлось выдать, потому что война идет не так, как планировал Гитлер, — война затянулась, и Ханнеке решил извлечь из этого выгоду. История сработала против Маврикия Сиверса: Ханнеке выдал его, не сознавая, что его маневр обречен, что купчая, которую он хранил под подкладкой, никогда не будет иметь силы. Еще не разобравшись во всем этом, Надеинский обрадовался удаче, — очень обрадовался, напав-таки на след Маврикия Сиверса. Но в следующую минуту одернул себя: «Берегись, этак на радостях, упоенный успехом, ты примешь частицу правды за всю правду. Да и нет тут, по сути-то дела, твоего личного успеха».

Да, Ханнеке выдал Маврикия, так как считал это выгодным. Но ведь не лишено вероятности, что есть другие, которых Ханнеке знает, но укрывает. Ханнеке — враг, злобный, непримиримый враг, который силится, во-первых, избежать расстрела, во-вторых…

Ну, условимся, что про Маврикия, по крайней мере, Ханнеке сказал всё. Что же дальше? Опять впереди развилка дорог, капитан Надеинский! Два вопроса: кто убитый диверсантами советский человек и где Маврикий Сиверс? Не лишено вероятности: обе эти дороги в какой-нибудь точке сойдутся, потому что документы убитого — у Маврикия. Но он вряд ли пустит их в ход без особой нужды. Слишком рискованно.

Установить личность убитого надо поручить Карповичу. Он недостаточно внимательно вел следствие, рано ему вынесли благодарность. Пусть исправляет промах.

Маврикию повезло, чертовски повезло. Он уцелел благодаря исключительному стечению обстоятельств и за эти месяцы, наверно, плотно замаскировался, пустил корни.

Видно, у Маврикия есть в Дивногорске опора. В Дивногорске на нефтепромысле, возможно, с давних пор сидит какой-нибудь резидент Доннеля, — ведь на нефтепромысле у Доннеля какие-то особые интересы. И Ханнеке, если и знает, не спешит раскрыть этого резидента: ведь он не стоит на дороге у Ханнеке, как Маврикий Сиверс, сонаследник. Напротив, Ханнеке оттягивает время, спасает свою жизнь…

Шли недели. Ханнеке ничего не открыл.

«ЧЕЛОВЕК НЕ ИГОЛКА, ПРОПАСТЬ НЕ ДОЛЖЕН»

Фронт еще ближе придвинулся к Дивногорску. Гитлеровцы бросали к Сталинграду всё новые дивизии. Вести оттуда сообщало два раза в день радио, приносили беженцы, нахлынувшие в Дивногорск, и раненые воины. В госпитале N 212 стало тесно. Койки стояли в клубных комнатах, даже под стеклянной крышей оранжереи. Талызина похудела от бессонных ночей, от бесконечной ходьбы по палатам, от забот о новоприбывших.

Иногда ее навещал Надеинский. Вначале она была для него лишь подругой Тоси, живым напоминанием о ней. Я не спрашивал, что произошло у него с Тосей, только ли ради нее он бывает у Зины или появилась другая причина. Кажется, появилась…

— Хорошая она, — говорил он о Зине. — Всё для других! Трех младших сестер воспитала. Правда, свою жизнь так и не устроила, осталась бобылкой.

Он чего-то недоговаривал, умолкал смущенно.

Однажды Талызину позвал безногий сержант Лазарев. Пулеметчик, спасенный санитарами из пробитого, горящего танка, он перенес несколько операций. Прошло более полугода с тех пор, как его привезли в Дивногорск. Спокойное мужество этого человека, упорно цеплявшегося за жизнь и не терявшего веры в будущее, поражало Талызину. Он никогда не жаловался. И на этот раз он говорил не о себе. Его тревожила судьба товарища — ефрейтора Клочкова, гвардейца-минометчика, который лежал с ним в одной палате.

Еще в начале марта Клочков выписался из госпиталя, получил отпуск на родину до полного выздоровления, — и словно в воду канул. Ни слуху, ни духу. Лазарев запросил родных Клочкова, но они переехали на Урал, почта долго искала их, наконец прибыл ответ:

«Клочков дома не показывался».

— Обращался я в его воинскую часть, — сказал Лазарев, — но и там его нет.

— Позволь, — заметила Талызина. — Зачем же туда? Клочкова же домой направили.

И тут открылось: Клочков, еще будучи в госпитале, узнал, что его родная часть, в которой он бился на Волоколамском шоссе, прибыла на переформирование под Дивногорск и разместилась в военном городке. Родная часть! Какой воин не мечтает вернуться после ранения в свою фронтовую семью, в свою роту!

Тогда же между Клочковым и Лазаревым возник спор. Минометчик уверял, что он чувствует себя хорошо и годен в строй, а Лазарев предостерегал: всё равно полк не примет, не отменит отпуск, нет такого права. Клочков всё-таки решил попытаться и взял слово с товарища: никому ни звука!

— Веры у меня в эту затею не было, — сказал Лазарев Зинаиде Павловне. — Однако на всякий случай и туда написал. Выходит, нигде его нет. Как понять, товарищ майор? Человек не иголка, пропасть не может. Куда мне теперь толкнуться, может, посоветуете?

Гвардейский минометный полк давно уже покинул военный городок и дрался под Сталинградом. Запрашивать снова? Вряд ли есть в этом смысл. Кто же тогда мог бы помочь? И Зинаида Павловна подумала о Надеинском.

— Есть тут капитан один, следователь, — сказала она Лазареву. — Он уж наверно все пути знает… Я вот скоро поеду в город и повидаю его, попрошу.

Она спустилась к шлагбауму и влезла в кузов трехтонки, направлявшейся в город. Попутчиками ее оказались два пожилых солдата из строительного батальона, колхозница и два школьника. Зина села на груду мешков, вынула из планшетки пачку бумаг и стала их перечитывать… Не ради одной просьбы Лазарева ехала она в город. Надо было выхлопотать овощи для раненых, посмотреть новую аппаратуру для водолечения, присланную из Москвы, посоветоваться с профессором по поводу редкого заболевания, да и мало ли накопилось дел…

Недалеко от города, у поворота на мост через Светлую, трехтонка нагнала колонну тяжелых, крытых брезентом санитарных машин и пошла в хвосте. В это время завыли сирены, — из облаков вынырнули фашистские хищники. Одни спикировали на мост и на шоссе, другие снизились над промыслом. Трехтонка остановилась. Зина встала, чтобы сойти, но помедлила, пряча бумаги в планшет.

— Прыгайте, прыгайте! — крикнул ей шофёр.

Он вылез из кабины и протянул ей руку, но оглушительный треск и свист осколков, разодравших воздух, заставил его нагнуться. И не он, а солдат-строитель, успевший выбраться из машины и лечь в кювет, увидел, как женщина зашаталась и упала.

Она упала ничком на пыльные мешки и застыла. На виске, там, где вонзился крохотный осколок, розовела тонкая и, казалось, совсем неглубокая царапина. Можно было подумать, что маленькая женщина в шинели с погонами майора медицинской службы и с потертой, туго набитой походной сумкой устала от множества забот и прилегла отдохнуть.

Надеинского на похоронах не было. Поздно вечером, придя ко мне, он признался:

— Пусть она живой останется в памяти, понимаешь? Только живой.

— Понимаю, — сказал я.

Я видел, как ему тяжело. Мы сидели молча, больше думали о Зине, чем говорили о ней.

— Да, ты прав, — сказал я наконец. — Человек хочет бессмертия. Я тебе откровенно скажу: когда погибает кто-нибудь, невольно и о себе думаешь, — правда ведь? Пусть краешком сознания, но думаешь. Единственное утешение: я смертен, но мы, мы все — бессмертны. А ты? Тебе не приходило в голову? Знаешь, когда-нибудь жизнь будет настолько хороша… Ну, когда не будет войны, при коммунизме, одним словом… Настолько хорошо, дружно будут жить люди одной человеческой, всемирной семьей, что чувство коллектива, сознание своего «мы» сделается куда сильнее. Правда?