12 историй о любви, стр. 870

– К тому же, – перебила рассказчика Консуэло, – старые учителя вообще не любят учеников, которые явно опережают их в понимании того, что им преподается. Но как вас зовут, дитя мое?

– Йозеф.

– Йозеф… а дальше?

– Йозеф Гайдн.

– Непременно запомню ваше имя, чтобы со временем, если из вас что-нибудь выйдет, понять, почему ваш учитель так неприязненно относился к вам и почему меня так заинтересовал ваш рассказ. Пожалуйста, продолжайте.

Юный Гайдн снова принялся за свое повествование, и Консуэло, пораженная сходством их судьбы – судьбы двух бедняков и артистов, внимательно вглядывалась в черты юного певчего. Его худенькое, с желтизной, лицо необыкновенно оживилось в порыве излияний, голубые глаза сверкали умом, одновременно лукавым и добродушным, и все в его манере держать себя и в способе выражаться говорило о натуре незаурядной.

Глава LXV

– Каковы бы ни были причины неприязненного отношения ко мне маэстро Рейтера, – продолжал свой рассказ Йозеф, – он доказал мне это весьма жестоко и в связи с поступком самым незначительным. У меня были новые ножницы, и я, как настоящий школьник, пробовал их на всем, что только попадалось мне под руку. Случилось так, что сидевший впереди меня мальчик-певчий, очень гордившийся своей длинной косицей, то и дело стирал ею записи, которые я делал мелом на аспидной доске. И вот в голове моей мелькнула внезапная роковая мысль. Один миг – и… крак! Ножницы мои раскрылись, и косица очутилась на полу! Учитель своим ястребиным взором следил за каждым моим движением. Прежде чем мой бедный товарищ успел заметить свою горестную утрату, меня уже разбранили, обвинили в низости и без дальнейших церемоний выгнали вон.

Вышел я из детской певческой школы в ноябре прошлого года в семь часов вечера и очутился на площади без гроша в кармане и не имея иной одежды, кроме бывшего на мне жалкого платья. Тут на меня нашла минута отчаяния. Меня так злобно разбранили и выгнали с таким скандалом, что я вообразил, будто и в самом деле совершил немыслимый проступок. Горько оплакивал я пук волос и обрывок ленты, упавшие под моими злополучными ножницами. Товарищ, чью главу я так опозорил, прошел мимо меня, тоже плача. Никогда еще не было пролито столько слез, не испытано столько сожалений и угрызений совести из-за какой-то прусской косицы! Мне хотелось броситься моему товарищу на шею, стать перед ним на колени, но я не посмел и стыдливо спрятался в темном углу. А ведь, может быть, бедный мальчик оплакивал мою опалу еще больше, чем собственные волосы.

Я провел ночь на улице; а утром, когда я, вздыхая, размышлял о том, как необходим и вместе с тем недостижим для меня сейчас завтрак, ко мне подошел Келлер, парикмахер при певческой школе святого Стефана. Он только что причесал маэстро Рейтера, и тот, продолжая на меня злиться, ни о чем другом не мог говорить, кроме ужасного происшествия – отрезанной косицы. Поэтому шутник Келлер, заметив мою жалкую фигуру, покатился со смеху и принялся осыпать меня язвительными насмешками. «Вот он, бич парикмахеров! – закричал он еще издали, завидев меня. – Вот он, враг всех и всякого, кто, подобно мне, поддерживает красоту шевелюры! Ах! Мой юный обрезчик волос! Милейший мой истребитель косиц! Пожалуйте-ка сюда, дайте я остригу ваши прекрасные черные кудри, чтобы наделать из них косиц взамен тех, что падут под вашими ножницами!» Я был в отчаянии, в ярости. Закрыв лицо руками, считая себя предметом всеобщей ненависти, я кинулся было бежать, но добряк Келлер остановил меня. «Куда ты, бедняга? – спросил он более мягким тоном. – Куда ты денешься без хлеба, без одежды, без друзей, да еще с таким преступлением на совести? Ну вот что, мне жаль тебя, особенно из-за твоего красивого голоса, которым я не раз наслаждался в соборе. Идем ко мне. У меня с женой и детьми всего одна комната на шестом этаже. Но и этого нам более чем достаточно, так что мансарда, которую я снимаю на седьмом, пустует. Живи в ней и кормись у нас до тех пор, пока не найдешь работы. Но чур! К волосам моих клиентов относись с должным уважением и париков моих ножницами не касайся!».

И я пошел за великодушным Келлером, моим спасителем, моим отцом! Он был так добр, этот бедный труженик, что, помимо квартиры и стола, уделил мне еще немного денег, чтобы я мог продолжать учение. Я взял напрокат скверненький клавесин, весь источенный жучком, и, забившись на чердак со своими Фуксом, и Маттезоном, всецело предался своей страсти – сочинительству. С этой минуты я могу считать, что провидение стало покровительствовать мне. Всю зиму я с наслаждением изучал первые шесть сонат Эммануила Баха и, как мне кажется, хорошо их понял. В то же время небо, как бы в награду за мое усердие и настойчивость, послало мне небольшую работу, давшую мне возможность существовать и расплатиться с моим дорогим хозяином. По воскресеньям я играл на органе в домовой церкви графа Гаугвица, а перед тем по утрам исполнял партию первой скрипки в церкви Святых отцов милосердия. Кроме того, у меня нашлись два покровителя. Один из них – аббат, который написал множество стихов на итальянском языке, как говорят, очень хороших. Он в большой милости у его величества и у королевы-императрицы. Зовут его господин Метастазио; он живет в одном доме с Келлером и со мной, и я даю уроки молодой девице, которая слывет его племянницей. Другой мой покровитель – его превосходительство венецианский посланник.

– Синьор Корнер? – с живостью спросила Консуэло.

– Ах! Вы знаете его? – воскликнул Гайдн. – Господин аббат Метастазио ввел меня к нему в дом. Мой скромный талант пришелся там по вкусу, и его превосходительство обещал устроить меня учеником к маэстро Порпоре, который сейчас вместе с госпожой Вильгельминой, супругой или возлюбленной его превосходительства, находится на водах в Маненсдорфе. Это обещание страшно обрадовало меня. Подумать только – стать питомцем такого великого учителя, лучшего в мире преподавателя пения! Изучить композицию, истинные, подлинные основы итальянского искусства! Я уже считал себя спасенным от всех невзгод, благословлял свою счастливую звезду и воображал себя великим музыкантом. Но увы! Несмотря на добрые намерения господина Корнера, ему не так просто оказалось выполнить свое обещание, как я думал, и, если я не найду более солидной рекомендации, боюсь, что не смогу даже близко подойти к Порпоре. Говорят, знаменитый маэстро – большой чудак, и насколько он может быть предан, внимателен и великодушен в отношении некоторых своих учеников, настолько же бывает капризен и жесток. По-видимому, даже маэстро Рейтер меркнет перед Порпорой, и я дрожу при одной мысли увидеть его. Однако ж, хотя он сначала и отказал наотрез его превосходительству, объясняя свой отказ нежеланием брать новых учеников, я знаю, что господин посланник будет еще настаивать и поэтому не теряю надежды. Я решил терпеливо выносить самые жестокие оскорбления со стороны Порпоры, лишь бы он, браня, научил меня чему-нибудь.

– Вы приняли благое решение, – заметила Консуэло. – Рассказ о резкости великого музыканта и его суровом обращении не преувеличен. Но вы можете надеяться, ибо если вы терпеливы, способны слепо повиноваться и обладаете настоящим музыкальным дарованием, – а мне кажется, что это так, – если вы не потеряете голову при первом же налетевшем шквале и вам удастся проявить перед маэстро свою смышленость и быстроту соображения, то, поверьте мне, после трех-четырех уроков он станет для вас самым внимательным и добросовестным учителем. А если вы так же добры, как умны, в чем я почти уверена, то Порпора станет вам верным другом, справедливым, благожелательным отцом.

– О! Вы бесконечно радуете меня. Я вижу, что вы его знаете и должны также знать его знаменитую ученицу, новую графиню Рудольштадт… Порпорину…

– Но где же вы слышали об этой Порпорине и чего хотите от нее?

– Я хочу от нее письма к Порпоре и ее деятельной поддержки, когда она будет в Вене; ведь она, конечно, поедет туда после своей свадьбы с богатым сеньором, владельцем замка Исполинов.