12 историй о любви, стр. 503

– Я не имел досуга, – сказал Омэ, – подготовить хоть несколько слов, чтобы почтить ее прах.

Вернувшись домой, Шарль разделся, а дядюшка Руо разгладил свою синюю блузу. Она была совсем новая, и так как по дороге старик много раз вытирал глаза рукавами, то они полиняли и запачкали ему лицо; следы слез прорезывали слой пыли.

Тут же была г-жа Бовари-мать. Все трое молчали. Наконец старик вздохнул:

– Помните, друг, как я приехал в Тост, когда вы потеряли вашу покойную жену. Тогда я вас утешал. Я находил, что сказать; а теперь… – Долгий вздох высоко поднял его грудь. – Ах, теперь, видите ли, мне конец! Умерла моя жена… потом сын… а теперь и дочь.

Он хотел сейчас же вернуться в Берто – здесь ему не заснуть. Он даже отказался поглядеть на внучку:

– Нет, нет, это для меня слишком тяжело! Но только вы ее крепко поцелуйте! Прощайте! Вы добрый малый! И потом, – добавил он, ударив себя по ноге, – об этом я никогда не забуду. Не бойтесь, вы всегда будете получать свою индюшку.

Но, очутившись на вершине холма, он обернулся, как обернулся когда-то, расставаясь с дочерью на дороге в Сен-Виктор. Окна в Ионвиле горели под косыми лучами заходившего в лугах солнца. Старик прикрыл глаза рукой и разглядел на горизонте садовую стену, где там и сям между белыми камнями выделялась темная листва деревьев; потом поехал дальше мелкой рысцой: лошаденка захромала.

А Шарль с матерью, несмотря на усталость, сидели и беседовали до позднего вечера. Они говорили о былых днях, о будущем. Мать переедет в Ионвиль, будет вести хозяйство, они больше никогда не расстанутся. Она была находчива и ласкова, она радовалась про себя, что теперь к ней возвращается так долго от нее ускользавшая привязанность сына. Пробило полночь. Городок был тих, как всегда, а Шарль не спал и все думал о ней.

Родольф, который от нечего делать весь день бродил по лесу, спокойно спал в своем замке; спал у себя и Леон.

Но был еще один человек, который не спал в этот час.

Над могилой, среди елей, стоял на коленях мальчик и плакал; грудь его разрывалась от рыданий, он задыхался во тьме под бременем безмерной жалости, нежной, как луна, и непостижимой, как ночь. Вдруг стукнула решетка. То был Лестибудуа; он пришел за позабытой здесь лопатой. Мальчик быстро вскарабкался на стену, и Лестибудуа узнал Жюстена, – тогда он сразу понял, какой злодей таскал у него картошку.

XI

На другой день Шарль велел привести девочку домой. Она спросила, где мама. Ей ответили, что мама уехала, что она вернется и привезет ей игрушек. Берта еще несколько раз заговаривала об этом, но потом понемножку забыла. Ее детская веселость надрывала отцу сердце, а ведь ему еще приходилось терпеть невыносимые утешения аптекаря.

Скоро опять начались денежные дела – г-н Лере вновь натравил своего друга Венсара. Шарль влез в невероятные долги: он ни за что не соглашался продать хоть малейшую из принадлежавших Эмме вещиц. Мать его была вне себя. Но он рассердился на нее еще сильнее; он совсем переменился. Она уехала.

Тогда все принялись пользоваться случаем. Мадмуазель Лемперер потребовала уплаты за шесть месяцев, хотя Эмма (несмотря на расписку, которую показывала мужу) не взяла у нее ни одного урока: между ними было особое соглашение; хозяин библиотеки потребовал деньги за три года; тетушка Ролле потребовала деньги за доставку двадцати писем; когда Шарль спросил объяснений, у нее хватило деликатности ответить:

– Я, право, ничего не знаю. У нее были какие-то свои дела.

Уплачивая каждый долг, Шарль думал, что на этот раз все кончено. Но непрерывно появлялись новые.

Он обратился к пациентам, чтобы они заплатили ему за старые визиты. Те показали ему письма от Эммы. Пришлось извиниться.

Фелиситэ носила теперь барынины туалеты, хотя ей досталось и не всё; несколько платьев Шарль оставил себе и разглядывал их, запираясь в гардеробной; служанка была почти того же роста, что и Эмма, и иногда Шарль, увидев ее сзади, поддавался иллюзии и вскрикивал:

– О, останься, останься!

Но на троицын день Фелиситэ убежала из Ионвиля с Теодором, причем украла все платья, какие еще оставались.

Как раз в это время г-жа Дюпюи-вдова имела честь известить г-на Бовари о «бракосочетании сына своего, нотариуса города Ивето, г-на Леона Дюпюи, с девицею Леокади Лебёф из Бондвиля». Шарль ответил поздравительным письмом, в котором, между прочим, была такая фраза:

«Как счастлива была бы моя бедная жена!»

Однажды, бесцельно блуждая по дому, он поднялся на чердак и там ощутил под туфлей комок тонкой бумаги. Он развернул его и прочел: «Крепитесь, Эмма! Крепитесь! Я не хочу быть несчастьем вашей жизни». Это было письмо Родольфа, – оно завалилось между ящиками, осталось на полу, и теперь ветер из слухового окна занес его к двери. Неподвижный, оцепенелый Шарль застыл на том самом месте, где когда-то стояла в отчаянии Эмма, была еще бледнее его и хотела умереть. Наконец внизу второй страницы он разглядел маленькое заглавное Р. Кто это был? Он вспомнил, как часто бывал у них Родольф, как он вдруг исчез, какой неестественный вид имел он потом при двух-трех случайных встречах. Но почтительный тон письма обманул Шарля.

«Быть может, они любили друг друга платонически», – подумал он.

Шарль вообще был не из тех людей, которые доискиваются сущности событий; он отступал перед доказательствами, и его смутная ревность терялась в безграничном горе.

«Все должны были обожать ее, – думал он. – Ее, конечно, желали все мужчины». И от этого она стала казаться ему еще прекраснее; теперь он ощущал к ней непрерывное, бешеное вожделение, оно разжигало его тоску и не имело пределов, так как было неосуществимо.

Он стал угождать ей, словно она еще была жива; он подчинился всем ее вкусам, всем взглядам. Он купил лаковые ботинки, стал носить белые галстуки. Теперь он душил усы и, как Эмма, подписывал векселя. Она развращала его из могилы.

Пришлось понемногу распродать все серебро; потом за ним последовала мебель из гостиной. Все комнаты пустели; только одна – ее комната – оставалась неприкосновенной. Шарль поднимался туда после обеда. Он придвигал к камину круглый столик, подставлял ее кресло. Потом садился напротив. Горела свеча в позолоченном канделябре. Рядом Берта раскрашивала картинки.

Бедняге отцу было больно, что она так плохо одета, что у нее башмачки без шнурков, а кофточка разорвана от подмышек до самых бедер: служанка об этом совершенно не заботилась. Но девочка была так тиха, прелестна, ее маленькая головка так грациозно склонялась, роняя на розовые щечки белокурые пряди пушистых волос, что он ощущал бесконечное наслаждение, какую-то радость, исполненную горечи: так терпкое вино отдает смолой. Он приводил в порядок ее игрушки, вырезывал ей картонных паяцев, зашивал ее куклам прорванные животы. Но если взгляд его падал на рабочую шкатулку, на валявшуюся ленту или даже на застрявшую в щелке стола булавку, он вдруг задумывался, и вид у него бывал такой убитый, что и девочка становилась печальной вместе с ним.

Теперь к ним никто не ходил. Жюстен убежал в Руан и поступил там мальчиком в бакалейную лавку, а дети аптекаря бывали у Берты все реже и реже. Г-н Омэ учитывал разницу в их социальном положении и не старался поддерживать прежнюю дружбу.

Слепой, которого он так и не вылечил своей мазью, вернулся к холму, где растет Гильомский лес, и так много рассказывал путешественникам о неудачной попытке аптекаря, что теперь Омэ, отправляясь в город, прятался от него за занавесками «Ласточки». Он ненавидел этого калеку; желая в интересах своей репутации во что бы то ни стало избавиться от него, он предпринял целую скрытую кампанию, в которой до конца показал всю глубину своего ума и всю преступность своего тщеславия. На протяжении целых шести месяцев в «Руанском фонаре» то и дело попадались заметки такого рода:

«Все путешественники, направляющиеся в плодородные долины Пикардии, замечали, конечно, в окрестностях холма, покрытого Гильомским лесом, несчастного калеку, пораженного ужасной язвой на лице. Он пристает к вам, преследует вас и взимает с проезжих настоящий налог. Неужели же мы еще не вышли из чудовищных времен средневековья, когда бродягам разрешалось распространять в общественных местах занесенные из крестовых походов проказу и золотуху?»