12 историй о любви, стр. 101

III. Да здравствует веселье!

Читатель, быть может, не забыл, что часть так называемого «Двора Чудес» была окружена старинной городской оградой, часть башен которой начинала уже в это время разрушаться. Одну из этих башен бродяги превратили в место для веселого провождения времени. В нижнем этаже ее был устроен кабак, а в верхних – разные другие злачные места. Башня эта представляла собою самый оживленный, а, следовательно, и самый отвратительный пункт всего квартала бродяг. Она напоминала собою какой-то чудовищный улей, жужжавший и днем, и ночью. По ночам, когда кругом все спало, когда не светилось ни одно окно ни в одной из лачуг, окружавших площадь, когда не доносилось ни единого звука из этих многочисленных домишек, из этих притонов воров, распутных женщин и уворованных или незаконнорожденных детей, – та веселая башня выдавалась среди всеобщей темноты и безмолвия своим шумом и красноватым светом, вырывавшимися одновременно из ее окон, дверей, из щелей потрескавшихся стен, словом, так сказать, из всех ее пор.

Подземелье, как мы уже сказали, представляло собою кабак. В него спускались через низкую дверь и по лестнице, столь же крутой, как классический александринский стих. Над дверьми была какая-то мазня, долженствовавшая изображать собою каких-то рыб и цыплят, со следующею остроумною надписью: – «Поминки по скончавшимся».

Однажды вечером, в то время, когда со всех колоколен раздавался сигнал для тушения огней, городские стражники, если бы только они отважились спуститься в этот страшный «Двор Чудес», могли бы заметить в кабаке большее оживление, чем когда-либо, большее пьянство и большую ругань. Да и перед входом в кабак стояли многочисленные группы, о чем– то переговаривавшиеся вполголоса, как будто замышлялось какое-то важное предприятие, а там и сям какой-нибудь бродяга сидел на корточках на мостовой, оттачивая нож.

Однако, в самом кабаке вино и игра в кости представляли собою такие могучие средства, отвлекавшие умы от волновавших в этот вечер табор бродяг вопросов, что из разговоров, которые велись в нем, было бы довольно трудно составить себе понятие о том, что замышлялось. У них только был более веселый вид, чем обыкновенно, и у каждого из них можно было заметить какое-нибудь оружие – серп, топор, палаш или приклад старой пищали.

Комната, имевшая круглую форму, была довольно обширна, но столы были так скучены, а посетители кабака так многочисленны, что все, находившееся в кабаке, – мужчины, женщины, скамейки, кружки пива, пившие, спавшие, игравшие, здоровые, калеки, – казались нагроможденными здесь кое-как, с такою же правильностью и в таком же порядке, как какая-нибудь куча устричных раковин. На столах стояло несколько зажженных сальных свечей; но главным освещением кабака был горевший в очаге огонь, исполнявший в этом кабаке роль люстры в театральной зале. Подвал этот был до того сыр, что в очаге постоянно поддерживали огонь, даже среди лета. В громадной печи, сложенной из изразцов, увешанной тяжелыми железными цепями, установленной кухонными принадлежностями и наполненной дровами и торфом, горел яркий огонь, подобно тому, который среди темной ночи вырывается из кузниц. Большая собака, преважно сидевшая на задних лапах в золе, поворачивала над огнем вертел с насаженными на него кусками мяса.

При всем хаосе, бросавшемся в глаза с первого взгляда, можно было различить в этой толпе три главная группы, теснившиеся вокруг известных уже читателям трех личностей. Одна из них, облеченная в какой-то пестрый, восточный костюм, – был Матвей Гуниади-Спикали, герцог Египетской и Цыганской земли. Он сидел на столе, поджав под себя ноги и подняв руку кверху, показывая окружавшим его ротозеям разные штуки из области белой и черной магии.

Другая группа теснилась вокруг нашего старого знакомого, Тунского короля Клопена Трульефу, вооруженного с ног до головы. Трульефу распоряжался вполголоса, и с самым серьезным видом, распределением оружия из стоявшего перед ним громадного раскрытого ящика, из которого выглядывали топоры, мечи, пищали, кольчуги, наконечники копий, стрелы, – точно яблоки и виноград из рога изобилия. Всякий брал себе из этой кучи, – кто шпагу, кто шишак, кто лук. Даже дети – и те вооружались, и иной калека, облекшись в латы и кольчуги, вертелся под ногами посетителей кабака, точно крупный жук.

Наконец, третья группа, и притом самая многочисленная, самая шумная и самая веселая, занимала столы и стулья, посреди которых раздавался какой-то тоненький голосок из-под полного воинского одеяния. Человек, которому принадлежал этот голосок, весь ушел в воинские доспехи, из-за которых можно было разглядеть только красный, вздернутый нос, прядь белокурых волос, розовые губы и дерзко глядевшие глаза. За поясом у него было воткнуто несколько кинжалов и шпаг, на левом боку у него висел громадный палаш, в руке он держал заржавленный самострел; перед ним стояла большая кружка вина, а подле него сидела толстая, весьма неприлично одетая, девушка. Все вокруг него смеялось, ругалось и пило.

Если читатель представит себе еще, вдобавок ко всему этому, около двадцати меньших групп, прислуживавших в кабаке девушек и мальчиков, бегавших взад и вперед с высоко поднятыми над головами кружками вина, игроков, наклонившихся над шарами, над картами и над костями, перебранку в одном углу, поцелуи в другом, – то он будет иметь некоторое понятие о целой картине, освещенной ярким пламенем топившейся печи, отражавшим на стенах кабака тысячи громадных и смешных теней. Что касается до стоявшего в зале шума, то его можно сравнить только с гулом раскаченного изо всех сил колокола. Противень, на котором шумно шипело сало, наполнял этим шипением промежутки между шумными восклицаниями, раздававшимися то в одном, то в другом конце залы.

И среди всего этого шума и гама, в углублении комнаты, на скамейке возле очага, сидел философ, погруженный в глубокую задумчивость, опустив ноги в золу и устремив глаза в огонь. Это был Пьер Гренгуар.

– Однако нечего мешкать! Скорей! вооружайтесь! Через час нужно выступать, – говорил Клопен Трульефу своей команде,

А какая-то девушка напевала: – «Прощай, батюшка, прощай, матушка! Уж потушены огни!»

А несколько дальше спорили два игрока в карты.

– Я ж тебе говорю, что валет! – кричал один из них, весь раскрасневшись от гнева и показывая другому кулак. – Я научу тебя плутовать, бездельник!

– Уф! – воскликнул какой-то нормандец, которого можно было легко узнать по его гнусавому выговору: – здесь набилось народу, точно сельдей в бочонке!

– Дети мои, – поучал цыганский староста своих слушателей, говоря высоким фальцетом, – французские ведьмы отправляются на шабаш без метел, без ухватов, а просто с помощью некоторых чародейственных слов. У итальянских всегда бывает козел, ожидающий их у дверей. Но все они обязаны непременно вылетать в трубу.

Голос молодого парня, вооруженного с головы до ног, покрывал весь этот гам.

– Ура, ура! – кричал он. – Сегодня мне в первый раз предстоит отличиться! Я вам товарищ, черт побери! Эй, налейте-ка мне вина! Друзья мои, меня зовут Жан Фролло-де-Мулен, и я дворянин. Но это не мешает мне предпочитать ваше общество всякому другому. Братцы, нам предстоит славное дело! Ведь мы храбрецы, не так ли! Мы осадим церковь, выломаем двери, унесем оттуда эту бедную девушку, спасем ее от судей, спасем от попов, разнесем монастырь, сожжем епископа в его дворце, – о, на все это нам потребуется меньше времени, чем какому-нибудь толстому бургомистру на то, чтобы съесть ложку супа! Наше дело правое, мы разнесем церковь – и баста! Мы захватим также с собою Квазимодо. Знаете ли вы Квазимодо, сударыни? Видели ли вы когда-нибудь, с каким азартом он звонит в большой колокол в Троицын день? Черт побери! Это очень красиво: точно дьявол, сидящий верхом на драконе! Друзья мои, слушайте меня! Я товарищ вам по призванию, я родился бродягой. Я был очень богат, но прокутил все мое состояние. Моя мать желала, чтобы я сделался офицером, мой отец хотел сделать из меня аббата, моя тетка настаивала, чтобы я шел служить в счетную камеру, моя бабушка пророчила меня в королевские прокуроры, а мой дед находил, что мне следует служить в казначействе. Ну, а я вот сделался бродягой. Когда я объявил о намерении своем отцу, он плюнул мне в лицо, а моя мать принялась реветь белугой. Да здравствует веселье! Эй, служанка, дай-ка мне, моя милая, еще вина, но только другого, а не сюренского; оно просто дерет мне глотку, точно я глотаю какие-то щепки.