Мое любимое убийство. Лучший мировой детектив (сборник), стр. 163

Но так или иначе, лодка вернулась обратно, мотор снова заработал, а я смотрел в иллюминатор на волны, навсегда сомкнувшиеся — так мне казалось — над головой моего верного друга. Внезапно солнце скрылось за Эльбой, море потемнело и затихло, и примерно на полпути к берегу, в милях от корабля я углядел в серой пелене волн черную точку — если, конечно, меня не подвели глаза. Подали сигнал к обеду; возможно, это наконец отвлекло от созерцания моря всех, кроме меня. А я то терял эту точку, то снова находил, и вскоре решил, что окончательно потерял, — а она возникла вновь, такая крохотная на сером полотне моря, и двигалась она прямо к острову, озаренному последними багряно-золотыми лучами заходящего солнца.

И пока я гадал, была ли эта точка человеческой головой, спустилась ночь. [130]

Джек Лондон

ЗОЛОТО КРАЕУГОЛЬНЫХ КАМНЕЙ

Тяжелая портьера распахнулись рывком — и в комнату вошел молодой человек лет двадцати трех или около того.

Хозяин этого визита не ожидал. Он как раз чиркнул спичкой, чтобы закурить сигарету, — но вместо этого, замерев от изумления, так и простоял несколько секунд, пока не почувствовал, что пламя обжигает ему пальцы. «О боги! Храните нас от всех странствующих и сумасшествующих… или путешествующих!» — воскликнул он, одновременно потрясая рукой, чтобы сбить огонь, и словно бы простирая ее к небесам таким жестом, который, как и произнесенная фраза, выдавал в нем неисправимого любителя театральных эффектов. А потом, словно лишившись сил, рухнул в мягкие кожаные объятия стоящего рядом кресла.

Его гость, приглушенно буркнув что-то нелестное в адрес своих «слишком помешанных на театре друзей», торопливо притоптал спичку — которая от манипуляций хозяина отнюдь не потухла, а наоборот, разгорелась сильнее и, упав на пол, всерьез угрожала пожаром. Затем он все-таки помог своему приятелю закурить, закурил сам — и лишь после этого они приступили к объяснениям.

— Ну ладно, Олли, старина, — сказал хозяин, все еще потирая обожженный палец, — я, конечно, рад твоему визиту, но что у тебя стряслось на этот раз? Твой портной вдруг ощутил тревогу по поводу того, будут ли когда-нибудь оплачены его счета, — и тебе сейчас требуется презренный металл? Или требование исходит от той рыжеволосой красотки, за которой ты недавно так увивался? Скажем, она настолько подчинила тебя своей воле, что ты уже готов по первому ее слову выступить в крестовый поход против нас, обитателей Мотт-стрит и Малбери-стрит, ибо мы своим существованием оскорбляем эстетические чувства твоей возлюбленной?

— Нет, дело обстоит не настолько плохо, — усмехнулся гость. — Но знаешь, какие у них планы?

— Какие? И главное, у кого? У твоих соратников по этому эстетско-крестовому походу?

— Я имею в виду кружок.

— А-а, Арчи и его друзей? Ну и что же они натворили… или собираются натворить? Полагаю, все-таки ничего особенно серьезного? Для этого они, ха-ха, всегда были слишком уж серьезными ребятами…

— Нет, это не слишком серьезно — само по себе. Но, тем не менее, речь идет об очень… да, об очень серьезном деле. Ха-ха-ха! — Олли захохотал, постарался удержаться, но тут же снова сорвался на смех. Героическим усилием придал лицу непроницаемое выражение — однако хихиканье опять прорвало плотину.

— Черт побери твои парадоксы! — заметил хозяин без видимого раздражения. — Несерьезный случай, серьезное дело, серьезная компания очень серьезных молодых людей, твое несерьезное отношение ко всему этому… Отличный повод для иронической эпиграммы! Вот дождешься: возьму и напишу ее.

— Виноват, Дэймон, и молю о милосердии: ради всего святого, не пиши на меня эпиграммы… во всяком случае, пока я тебе всего не объясню.

— Что ж, я умею быть милосердным. Продолжай же, о смертный, и не медли!

— Ладно, слушай. У меня в планах значилось отправиться с приятелями на Кэйп-Веола, ты же знаешь, там сейчас хорошая охота на уток. Должен был отбыть сегодня. Собрался, подготовил охотничье снаряжение, попрощался со всеми на несколько дней — и все это лишь для того, чтобы в последний момент выяснить: приятели передумали, наша охотничья экспедиция не состоится. Ну и что мне оставалось делать? Не знаю, как бы поступил ты, а я решил действовать по контрасту: раз уж сорвалось это лихое развлечение — стану на время добродетельным и, как подобает примерному юноше, нанесу визит вежливости кому-нибудь из старших родичей. Скажем, той моей бруклинской тетушке, у которой особенно долго не бывал. Милейшая старая дева! Я благонравно соглашался с ней, терпел вольности со стороны ее двух персидских кошек, а паче того — со стороны тетушкиной компаньонки, которая за вечерним чаем все уши мне прожужжала разговорами о всеобщем избирательном праве и прочих золотых мечтах суфражисток. Однако даже ей я ни разу не возразил, оцени!

Но ты мне, конечно, поверишь, что после того чаепития мои глаза слипались, а голова буквально трещала. Героическим усилием я заставил себя заглянуть на квартиру к братцу Арчи — не так-то часто я его и навещаю, но тут было нечто иное, чем визит вежливости: меня посетила мысль попросить Арчи, чтобы он назавтра перенял мою эстафету. Ну да, это я о посещении тетушки. Потому что вновь надолго оставить бедняжку без общения после того, как она только начала отогреваться душой, было бы верхом жестокости, но самому мне выдержать два визита подряд — боже упаси!

Арчи не было. По счастью, у меня имелся запасной ключ. Я вошел, прождал некоторое время — но вскоре, утомленный тетушкой, ее кошками и ее компаньонкой, ощутил, что бороться со сном превыше моих сил. Тогда я прилег в будуаре [131] Арчи (у него ведь не кабинет, а подлинный будуар, помнишь?) и благополучно задремал там.

Уж не знаю, долго ли я проспал, но разбудил меня разговор. В квартире собрался кружок: сам Арчи и его компания. Они и не подозревали о моем присутствии — а я… сам не знаю, почему вдруг решил им не показываться. Лежал и слушал.

О, все они были очень серьезны, более чем. Тон там задавал меланхолический мошенник Ле Бланш: автор картин «Мост вздохов» и «Расплата», помнишь, какой шум вокруг них был поднят на последней выставке? Но совсем ненамного отставал Шомберг, его брат-близнец по манере изображать из себя воплощенное страдание. А обсуждали они смерть Уиллиса: на его похоронах в 89-м Арчи, собственно, и познакомился с кружком. Беседа плавно текла меж могилами, иногда задерживалась около надгробных памятников и образовывала водовороты вокруг эпитафий — но очень вскоре, к моему удивлению, сделалась по-настоящему интересной.

Тот молодой идиот, Фесслер, заговорил о глубоком противоречии между подлинными обстоятельствами жизни человека — и тем, как его жизненный путь оказывается представлен в надгробной эпитафии. Шомберг тут же прокомментировал это слегка переиначенной цитатой из Шекспира: мол, «добро переживет людей» — и так далее, [132] а Ле Бланш поддержал его эпитафией сочинения Байрона, мне, так уж вышло, хорошо известной:

Когда гордец тщеславный, жизнь прожив,
Заснет навек, хвалы не заслужив,
Ваятель режет надпись на плите,
Чтоб знали, кто ушел в небытие.
И будет надпись лживая гласить:
Не кем он был, а кем лишь мог он быть. [133]

А уж дальше все это сборище молодых пессимистов начало с болезненным восторгом обличать сам жанр посмертной эпитафии уже не как надгробного текста, а как прощальной речи на похоронах: и религиозное-то ханжество она поощряет, и лицемерие со взломом, и ложь в особо крупных масштабах… Очень скоро они договорились до того, что сам этот обычай в его нынешнем виде — позорное пятно на нашей современной культуре и цивилизации вообще. За обоснованиями дело не стало. Во-первых, если уж составление и произнесение таких речей — оплачиваемая работа (с чем никто не спорит), то в принципе невозможно ожидать от них чего-либо иного, чем медоточивой лести. Во-вторых, чтобы такая речь отражала реальное положение дел, ее должен составлять не наемный проповедник, но человек, хорошо знавший покойного, то есть его друг или враг. В-третьих, враг при таких обстоятельствах вряд ли согласится проявить объективность, а уж друг-то ее не проявит наверняка, потому что другу на похоронах надлежит только льстить, льстить и еще раз льстить.