Любавины, стр. 45

Но есть, есть божий суд, наперсники разврата!
Есть грозный судия: он ждет;
Он недоступен звону злата,
И мысли и дела он знает наперед.

От волнения щеки девушки побледнели. Раза два голос ее сорвался. Она, не прекращая чтения, трогала красивой рукой белое, гладкое горло, опять отводила руку в сторону и коротко взмахивала ею в ударных местах.

Клавдя опять с испугом смотрела на городскую – она чувствовала ее силу и боялась этой силы.

Кузьму стихотворение медленно накаляло…

И вы не смоете всей вашей черной кровью
Поэта праведную кровь!

Галина Петровна устало вздохнула.

– Как? – спросила она Николая. – Неинтересно?

Николай раскурил потухшую папироску, посмотрел на девушку и ничего не сказал, опустил голову.

– Ну ладно, песни песнями… Садитесь ужинать, – скрипучим голосом сказала Агафья. – Самовар скипел.

Кузьма думал о Галине Петровне: «Вот ты какая!…»

Когда ужинали, Николай с уважением посмотрел на девушку и признался:

– Крепко вы… просто, знаете… Только я не понял: кто кого убил?

– Убили нашего поэта Пушкина.

– А-а! – Николай кивнул головой. – Вон кого…

– А другой поэт – Лермонтов – обвиняет тех, кто его убил. А убил его царь.

– Ну?!

– Не сам царь, конечно, а его люди.

Николай поспешно кивнул головой – понял.

«Если она и дальше так будет переворачивать людей, то она натворит здесь хороших дел», – думал Кузьма.

Городской постелили в горнице вместе с Клавдей.

Кузьма лег на полу в прихожей. Долго не мог заснуть: думал о стихотворении. Потом откинул одеяло, встал потихоньку, зажег свет, нашел ту книгу… Долго рассматривал молодое, умное лицо поэта с холодноватыми глазами. Михаил Юрьевич Лермонтов.

Сзади, за спиной Кузьмы, негромко кашлянул Николай. Кузьма обернулся – Николай, приподняв голову над подушкой, смотрел на него.

– Погляди, какой он был, – Кузьма взял книжку и, придерживая одной рукой сползающие кальсоны, пошел к кровати. – Лермонтов. Вот…

Николай взял книжку, тоже долго глядел на поэта.

– Красивый, – шепотом сказал Николай. – Офицер. Вишь, – он показал обкуренным пальцем ряды пуговиц и шнурки на гусарской куртке.

– Ну, он такой офицер был… неугодный.

– Это уж конечно, – согласился Николай. – Как он их!… И вы, говорит, не смоете вашей черной кровью его светлую кровь. Ты эту книгу припрячь, Кузьма. Мы ее читать будем.

Кузьма вернулся к столу, хотел было начать читать сначала, но Агафья недовольно заметила:

– Там керосину немного в лампе осталось. Завтра встать не с чем…

– Будет тебе! – строго сказал Николай. – Керосин пожалела… Читай, Кузьма.

– Не пожалела, а нету его. Сам же впотьмах завтракать будешь.

– Ну и буду. Небось в ухо не пронесу.

Кузьма с сожалением захлопнул книгу, погасил лампу и лег.

– Завтра почитаем, Николай.

– Колода, – негромко сказал Николай жене.

Агафья промолчала.

На другой день с утра начали устраивать Галину Петровну на квартиру.

Николай посоветовал идти к Фекле Черномырдиной: изба большая, живет одна – чего ей? Возьмет. Еще рада будет – все веселее.

Кузьма пошел к Фекле.

…Распахнул дверь и увидел, как метнулась к двери Фекла… Но поздно, Кузьма переступил порог.

– Здравствуй, хозяюшка! – приветливо сказал он.

Фекла стояла перед непрошенным гостем в простеньком, наспех надетом платье, с заспанным, сердитым лицом.

– Чего тебе? – она хотела загородить собой кровать. Кузьма видел, что на кровати сидит Кондрат Любавин.

«Не выйдет тут с квартирой», – понял Кузьма. Но на всякий случай сказал:

– Я вот зачем: приехала к нам новая учительница… не пустила бы ее на квартиру? Платить будем, конечно.

– Нет, – отрезала Фекла. – С учительницами еще тут возиться!

– А чего с ней возиться-то?

– Не пущу.

– Ну ладно. До свидания, – открывая дверь, Кузьма не выдержал, обернулся и понимающе подмигнул Фекле.

У Феклы на широком лице проступили красные пятна.

«Ишь ты… старая дева!», – весело думал Кузьма, шагая по утренней пустой улице. Вспомнилась некстати Марья. И подумалось: «Вот ведь все они – бабы, все с руками, с ногами… казалось бы: какая разница? Нет, елки зеленые, врежется одна в душу – и все. Одна и есть на всем белом свете».

Галину Петровну устроили неподалеку от дома Кузьмы, у одинокой старушки Завьялихи.

Завьялиха занималась ворожбой и потихоньку варила самогон. В доме у нее было чисто, тепло и сухо. Галине Петровне понравилось.

– Ну вот, – сказал довольный Кузьма, – живите на здоровье.

Галина Петровна улыбнулась ему и занялась чемоданами.

– 2 -

Макарова смерть не выходила из головы Егора. Черная мысль о мести свила гнездо в его сердце и жила там ядовитой змеей, сосала сердце ласково и больно. Он знал, что никто не отомстит за Макара – ни отец, ни Кондрат, ни Ефим. Отец – слишком черствый человек для этого, Кондрат – этот при случае мог бы припомнить и Макара, но сам додуматься до этого, а главное – сделать умно не сумеет. Кондрат ходит только с козырного туза – в лоб, просто и глупо. Ефим – даже думать не станет об этом.

Не нужно было долго ломать голову, чтобы понять, кто стрелял в Макара. Их было в ту ночь четверо: секретарь этот – Кузьма, Федя Байкалов, Яша Горячий и еще один парень – Пронька Воронцов. Кузьма не стрелял, потому что был в это время в избе, Федя тоже не стрелял в Макара – он был уже ранен. Стреляли по Макару Яша и Пронька. Причем в висок, наверно, угодил Яша, заядлый охотник, отличный стрелок.

«В голову целил, гад подколодный, – мучился Егор. – Будешь за это кровью плакать, паскуда. Будешь».

Ни разу не подумал Егор о том, что Макар тоже имел такую привычку – целить в голову. Его заботило другое: как сделать, чтобы расквитаться за Макара и не оставить никаких следов?

Он здоровался с Яшей. Один раз даже разговорились. Егор пришел за водой к колодцу (Марье было уже тяжело таскать ведра), а Яша привел поить коняку.

– Здорово, сосед, – первым поприветствовал Егор.

– Здоров, – ответил Яша.

Сели на край промерзшей колоды. Закурили.

– Рано нынче навалил, – сказал Яша, сбивая концом кнутовища снег с валенка. – На сырую землю лег.

– Да, – согласился Егор. – Для озими хорошо.

– Мгм…

– Коняка что-то у тебя… – сказал Егор, разглядывая шерстистую понурую кобыленку Яши. – Захудала.

– Она все ничего была, бойкая, а тут осенью нынче обожралась чего-то – разнесло, как бочку. Мне бы, дураку, выводить ее сразу, а я поперся к этому хромому, к ветеринару нашему. Тот, поверишь, ни слова, ни полслова – кэ-эк саданет ей шилом в пузо. «Сичас, – говорит, – из нее воздух пойдет». А из нее заместо воздуха кровь пошла. Кое-как кровь-то уняли да вместе по ограде начали гонять. Погоняли малость – она опала. «Для чего же ты, – говорю, – шилом-то ее, змей ты такой?» – «Значит, не попал, куда надо. Это тоже не всегда попадешь», – это он мне. Вот с тех пор она и затосковала. Я думаю, он ей проколол чего-нибудь внутри. У нее ж тоже – своя организма. Так мне ее жалко, сердешную! Ночью заржет – я уж думаю: все, подыхает. Выйду, приласкаю ее, а у ей – веришь, нет – слезы. Я уж сам ревел. Как-никак семь лет уж она у меня, привык.

– Что же он так? Ты б ему самому тем шилом-то… Что бы из него пошло, интересно?

– Впору, черту такому. Не умеешь – не берись.

Вода в Егоровом ведре подернулась светлым, с причудливыми стрелками ледком. Егор затоптал окурок, поднялся.

– Ну бывай. Забегай.

– Будь здоров. Сам заходи.

Егор поднял ведро и зашагал к дому: «Может, с Проньки начать? – подумал он ни с того ни с сего, но тут же зло плюнул на снег. – Пошел ты к такой-то матери, гнус поганый! Разжалобишь меня. Из Макарки не воздух шел, а кровь ключом била. Сирота казанская…»