Любавины, стр. 30

– 29 -

Когда Федя вернулся домой (его не было недели три), он увидел: рядом с его ветхим жильем, жарко сияя на солнце свежестругаными сосновыми боками, стояла новенькая изба. Федя с удивлением разглядывал ее из своей ограды: «Кто-то работнул!»

В избе жили: на окнах висели белые занавески, и стояли горшки с цветами. Перед окнами, на кольях, выжаривались под солнцем крынки. В ограде возились, играя, два голенастых щенка. Бродили куры.

Федя попробовал вспомнить, кто в деревне хотел строиться, но не мог. Повел Гнедка к колодцу. Напоил, искупал холодной колодезной водой. Дома насухо вытер его кошмой и насыпал в ясли отвеянного овса.

– Ешь теперь.

Постоял еще немного посреди ограды (Хавроньи дома не было, на двери висел огромный замок; вечно боялась за свои юбки) и пошел от нечего делать к новым соседям – узнать, кто они такие.

Вошел и остолбенел у порога: за столом сидели Егор и Марья. Обедали.

– Здорово, сосед, – сказал Егор, насмешливо разглядывая гостя.

– Здорово, – ответил Федя и сел на новую беленькую табуретку около печки, запыленный, в грязных сапогах, весь пропахший травами и конским потом.

Не знали, о чем говорить.

Марья под каким-то предлогом вышла из избы.

– Отстроился? – спросил Федя.

– Отстроился, – ответил Егор.

Опять долго молчали.

– Ну, бывай здоров! – Федя поднялся уходить.

– Погоди, – остановил Егор. – Ты вроде как зуб на меня имеешь?

Федя посмотрел на Егора.

– Нет. Ты-то причем?

– Я за брата не ответчик…

Федя нетерпеливо шевельнул рукой: он не хотел об этом говорить.

– Посиди, что ж ты сразу уходишь? Нам теперь по-соседски жить, – Егор поднялся, вышел на крыльцо.

Марья сыпала курам просо.

– Слышь, – позвал ее Егор.

– Ты что, имени, что ли, не знаешь? – обиделась Марья.

– Там у нас есть под полом?

Марья прошла в избу.

Слазила под пол, налила туесок пива, поставила на стол. Потом так же молча нарезала огурцов, ветчины, хлеба, разложила все на тарелки.

Федя, серьезный и неподвижный, сосредоточенно курил. Смотрел в пол. С его сапог на чистый половичок стекали черные капельки воды (обрызгался у колодца).

Егор налил три стакана.

– Ну, давай сосед, – за хорошее житье.

– Давай, – охотно согласился Федя.

Дошагнув до стола, взял стакан, осторожно чокнулся с Егором. С Марьей забыл. Он как будто не замечал ее. А когда она сама осторожно звякнула своим стаканом о его, он почему-то покраснел и быстро, ни на кого не глядя, выпил. Налили еще по одному.

– Давай, сосед.

– Ага.

Марья пить больше не стала. Сидела, облокотившись на стол, разрумянившаяся, красивая.

Федя упорно не смотрел в ее сторону. Пил и хмуро разглядывал туесок. Не закусывал.

Егор после каждого стакана вытирал ладонью губы и громко хрустел огурцом.

Выпили уже стакана по четыре. Пиво было крепкое, Игнатов подарок.

У Феди заблестели глаза, лицо помаленьку прояснилось.

– Макара искал? – спросил Егор.

– Ага, – Федя отодвинулся от стола. Закурил. – Пойдем прихватим бутылочку? – предложил он, глядя на Егора задумчивыми глазами.

– Хватит вам, – сказала Марья. – И так выпили… Чего еще?

– Ну, я пошел тогда.

– Будь здоров. Забегай когда…

– Ладно.

Федя ушел.

Марья некоторое время смотрела на дверь, потом призналась:

– Чудной какой-то. Большой такой, сильный, а его почему-то жалко. Как ребенок…

Егор поднял на нее помутневшие глаза, долго, непонятно смотрел. Потом сказал:

– Тебе всех жалко… – и отвернулся.

Вечером, когда пригнали коров, Марья вошла в избу с подойником, сообщила:

– Напился Федор-то… Поют с Яшкой песни. Хавронью выгнали из избы, – помолчала и добавила задумчиво: – Что-то у него есть на душе – грустный давеча сидел. Хороший он человек.

Егор молчал. Он тоже пил один и сейчас вспомнил некстати поляну у Михеевой избушки, Закревского.

Марья процедила молоко, вытерла со стола.

– Ужинать собирать?

Егор встал – он сидел на кровати, – пошел к порогу разуваться.

Марья проводила его глазами.

– Что ты, Егор? – Подошла, хотела сесть рядом.

Егор стащил сапог и босой ногой, не говоря ни слова, толкнул ее в живот. Она отлетела к столу и упала на лавку. Схватилась руками за живот, заплакала.

– За что же ты меня так?… Всю жизнь теперь будешь?… Господи…

Второй сапог снимался трудно. Егор перегнулся, лицо налилось кровью, верхняя губа хищно приподнялась – открылись крупные белые зубы.

В избе было сумрачно и тепло. Настоявшийся запах смолья от новых стен отдавал вином.

Марья, всхлипывая, разобрала постель, сняла с кровати подушку, одеяло, раскинула себе на полу.

Егор незаметно следил за ней.

Марья разделась, легла, отвернулась к стене и затихла.

Егор не спеша, мягко ступая потными, натруженными ступнями по прохладному гладкому полу, подошел к жене. Постоял.

– Устроилась?

Марья не ответила.

Егор нагнулся, осторожно, чтобы не захватить тело, забрал в кулак ее рубашку и коротким сильным рывком поднял жену. Марья с испугом смотрела на мужа. Егор тоже смотрел на нее – в упор, внимательно. Потом тихонько, невесело засмеялся.

– Што? – и вдруг привлек к себе, крепко сдавил в руках, теплую, обиженную.

Марья обхватила голыми руками крепкую шею мужа и заплакала всхлипами, горько.

– Дурной ты такой… Что ж ты мучаешь меня? Убил бы уж тогда сразу… Понял ведь, что ничего не было. Забыть не можешь…

– Ну, ну, ладно… – Егор скупо ласкал жену и о чем-то думал.

– По животу меня больше не трогай.

Егор отстранил ее, поймал посчастливевшие смущенные глаза Марьи, заглянул в них, отвернулся, глуховато сказал:

– Давай спать.

– 30 -

Наступил покос.

Школу бросили строить. Объединялись семействами и выезжали далеко в горы: травы там обильные, сочные, не тронутые скотом. Выезжали все. В деревне оставались старики и калеки.

Кузьма поехал вместе с Федей, Яшей Горячим и другими. Николай на покос не ездил – он в это время уезжал в город и нанимался подрядчиком готовить лес на сплав. На этот раз поехали Агафья и Клавдя, – у них свой, бабий счет: за то, что они работали на покосе, бабы и девки из других семейств должны были зимой напрясть им пряжи или выткать столько-то аршин холста.

Покос – самая трудная и веселая пора летом. Жара. Солнце как станет в полдень, так не слезает оттуда, – до того шпарит, что кажется, земля должна сморщиться от такого огня. Ни ветерка, ни облачка… В раскаленном воздухе звенит гнус. День-деньской не умолкает сухая стрекотня кузнечиков. Пахнет травами, смолой и земляникой. Разморенные жарой, люди двигаются медленно, вяло. Лошади беспрерывно мотают головами.

Зато, когда жара схлынет и на западе заиграет чистыми красками заря, на земле благодать. Где-нибудь далеко-далеко зазвучит, поплывет над логами и колками печальная девичья песня, простая и волнующая. Поют про милого, который далеко… И как тоскливо и холодно жить, когда неразумные мать с отцом выдадут за богатого дурака, некрасивого и грубого…

С лугов густо бьет медом покосных трав. Взгрустнули стога. В низинах сгущаются туманные сумерки, и по всей земле разливается задумчивая, хорошая тишина.

Выехали к вечеру, чтобы устроиться с жильем, переночевать, а с утра пораньше начать косить.

Ехали на четырех бричках. На трех разместились люди, четвертая была загружена граблями, косами, вилами и разным скарбом, который необходим людям вдали от дома: старая одежонка, посуда, ружья…

Кузьма сидел в одной бричке с Федей, Клавдя – в другой.

Бричка с бабами шла первой. Правил ею белоголовый парнишка Васька Маняткин, курносый и отчаянный. Свесился Васька набок, держит левой рукой ременные струны вожжей. А с правой тяжелой змеей упал в пыль дороги четырехколенный смоленый бичина… Орел!