Любавины, стр. 20

После первой кружки у Кузьмы сделалось тепло в груди. Захотелось встать, взять кого-нибудь за грудки, глядя в глаза, в чьи-нибудь глаза, рассказать все… Он не знал, что это «все» и о чем рассказать, но начал бы он так: «Ты понимаешь? Понимаешь ты?… Неужели вы ничего не понимаете?…»

– Что это вы такие хмурые? – спросил простодушный Гришка.

– У него горе, – серьезно сказал Федя.

Кузьма выпил еще полкружки самогона и теперь только понял, что у него – горе. Большое горе. Горе – это то, что едко и горячо подмывает под сердце. Оказывается, это горе. Кузьме стало все понятно.

– Да, горе, – сказал он и заплакал, уже больше не мог сдерживаться.

Плакал, уткнувшись лицом в ладони, горько, всхлипами. Плакал, качал головой.

Федя молчал. Серьезно смотрел на Кузьму и чувствовал, как этот длинный честный парень вместе со своим горем входит в его большую, емкую душу, становится понятным ему, становится другом. Могучий Федя испытывал острое желание как-нибудь помочь ему. Он не знал только, как помочь?

– Ты, может, уснешь? – спросил он.

– А? – Кузьма открыл лицо. – Что ты сказал?

– Уснуть бы надо…

– Ладно.

Постелили в углу сена. Кузьма лег и сразу уснул. Федя долго сидел около него, потом встал, махнул рукой Гришке – вышли на улицу и принялись разбирать косилку. В кузнице в этот день не стучали.

Домой Кузьма пришел ночью. Нарочно задержался у Феди, чтобы не встретить никого, особенно тяжело было бы видеть дядю Васю и Клавдю. Они, конечно, знали о его печальном сватовстве.

Не тут– то было.

Клавдя ждала его у ворот. Заслышав знакомые шаги, пошла навстречу.

– Здорово, Кузя, – она не кричала, не плакала, даже, кажется, не сердилась. Говорила спокойно, только голос чуть вздрагивал.

– Здорово, – Кузьма наершился, приготовился быть кратким, дерзким, грубым, если на то пойдет, – приготовился к бою.

Боя не последовало.

Клавдя взяла его под руку, повела в дом.

– Два часа дожидаюсь тебя… замерзла. Свататься ходил?

– Ходил.

– Не вышло?

– Ну и что?

– И не выйдет. Зря старался.

– Почему это?

Клавдя помолчала, крепче прижалась к Кузьме, тихо, счастливым голосом сказала:

– А ребеночка-то куда денешь? Он ведь наш… Я уже отцу с матерью сказала про все.

Кузьма остановился:

– Как это?

– Так. Ты чего удивляешься?

Кузьма не верил. Хоть не много он понимал в этих делах, но все же знал, что для такого заявления рановато.

– Врешь.

– Я и не говорю, что сейчас. Но он же будет. Как ему не быть?

Она стояла близко – беззаботная, неподдельно счастливая. Улыбалась.

– Ну, что дальше?

– Все. Я не обижаюсь, что ты ходил… туда. Пошли в дом.

Платоныч тоже дожидался его, не спал. Когда Кузьма лег, он накрыл его с головой одеялом и заговорил тихо:

– Ты что делаешь?

– Ходил сватать, – так же тихо ответил Кузьма.

– У тебя все дома?

– Все.

– Завтра я поговорю с тобой.

– Ладно.

– Что «ладно»? Что «ладно»? Прохвост! Правильно, что не пошла за такого.

Кузьма лежал, вытянув руки вдоль тела… Смотрел в черноту и там, в черноте, видел, как вспыхивают и медленно рассыпаются в искры красные огоньки. В груди было пусто. В голове воздвигались какие-то маленькие миры из синего неба, домов, полей, безликих людей… Воздвигались и рушились.

Кузьма смотрел прямо перед собой, вверх, и думал смутно: «Ну и что? Ничего!». А миры в голове воздвигались и рушились – быстро и безболезненно.

– 18 -

Через неделю после того, как Егор поселился в охотничьей избушке, к Михеюшке пришла дочь.

Михеюшка рассказывал в это время Егору про «ранешных» разбойников. Это были разбойники! А што сичас?! Украл человек коня – разбойник. Проломил голову соседу – тоже разбойник. Да какие же они разбойники! Этак, прости господи, мы все в разбойники попадем. Если ты разбойник, ты должен убивать купцов. Должна быть шайка, и атаман – обязательно. И в земле у них не по пуду золота, а чуть поболе…

– Купцов-то нету теперь, – вставил Егор, заинтересованный рассказом. – А эти… нэпманы, что ли, какие-то.

И тут вошла Ольга.

– Вот и дочь моя заявилась! – обрадовался Михеюшка.

– Заявилась! – огрызнулась Ольга. – Пятнадцать верст по такой грязи – черт не ходил…

– Сразу надо начинать с черта, – недовольно заметил Михеюшка, развязывая большой мешок. – Хлебушко есть, сальце, пирожки разные… все правильно. Чего долго не была?

Ольга только теперь заметила в полутемной избушке гостя.

– Егорка ведь?… Ты чего здесь?

Егор не ответил (как будто она сама не понимала, чего он здесь!), слез с нар, прикурил от выпавшей из камелька щепочки, сел на чурбак: он знал, что баба сейчас будет выкладывать деревенские новости. Хотелось узнать, что делается дома.

Ольга долго распутывала шаль и все ворчала, что это не погода, а наказание господнее (странное дело с этими бабами: когда им даже не очень нужно и даже совсем не нужно, они могут так легко, просто врать, будто имеют на это какое-то им одним известное право. Погода на дворе стояла ясная, тихая, холодная, – лето обещало быть хлебородным).

Раздевшись наконец, Ольга оглядела избушку, нашла веник, стала подметать и заговорила, кстати, о том, что вот если бы оставить мужиков одних, то их скоро надо было бы вытаскивать из грязи за уши. А все на баб ругаются, все недовольны: мол, ничего не делают, пятое-десятое…

– Интересно бы посмотреть на вас тогда…

Михеюшка отрезал кусочки сала и подолгу жевал их беззубым ртом, очень довольный.

– Што нового там? – не выдержал Егор.

– Где?

– В Баклани, где…

– Чего там нового?… Отца твово видела, по улице шел. Слабый шибко. Идет – вроде улыбается, а самого, сердешного, ветром шатает…

У Егора под сердцем шевельнулась непрошеная жалость. Конечно, все не так, как расписывает эта шалаболка. «Отца ветром шатает»! Глупая баба! А все равно стало жалко отца.

Егор погасил окурок, хотел выйти на улицу, но Ольга продолжала рассказывать:

– А к Маньке-то новые сваты приходили. Пошла девка в гору с твоей руки…

– Кто?

– Городской парень этот… Как их называют, забыла уж…

– Полномоченный, – подсказал Михеюшка.

– Леший их знает. Ну, со стариком они приехали, школу еще хотят…

– Ну и што? – сердито оборвал Егор.

– Ну, и пришли… с Федей Байкаловым. Нашел кого позвать! Смех один…

– Ну?

– Ну, самого-то Сергея Федорыча как раз дома не было. Она и говорит, Манька-то: вот, мол, приедет отец, тогда приходите, а без отца я, дескать, не могу разговор вести.

Егор хлопнул дверью, сбежал с высокого крыльца… Лицо горело.

– Ах ты… паразитство! Гадость! – он несколько раз подряд негромко выругался.

Остановился посреди поляны, не знал, что делать дальше.

Присел на дровосеку, но тотчас вскочил и вошел в избушку.

– А Макар-то тоже здесь живет? – спросила Ольга.

Егор не ответил, снял со стенки ружье и вышел, так хлопнув дверью, что с потолка, из щелей, посыпалась земля.

Лес просыпался от зимней спячки. Распрямлялся, набирался зеленой силы.

Солнце основательно пригревало. Пахло смольем. Земля подсохла, только в ложбинах под ногами мокро чавкало.

В полдень Егор пришел на пасеку к Игнатию.

Игнатий возился с ульями, сухой, опрятный, в черной сатиновой рубахе, сшитой красными нитками.

– Пришел, беженец? Домой?

– Нет. Мне Макара надо.

– Зря. Я думал, ты домой. Вертаться надо, Егор.

– Где Макара найти?

– А хрен его знает! Макар теперь залился. Дурак он у вас отпетый…

Егор понял, что Игнатий осторожничает. Пожалуй, не скажет, где скрывается банда. Он скинул с плеча переломку, взвел курок и нацелился в грудь Игнатию.

– Говори, где Макар? Или – ахну сейчас и не задумаюсь. Ты еще не знаешь меня.

У Игнатия отвисла нижняя губа и ярко покраснел кончик носа.

Долго стояли так.