Повесть о страннике российском, стр. 45

Васильковский комендант выслушал конвойных во дворе. Во время доклада он сосредоточенно жевал сухую травинку.

— Стало быть, его превосходительство отпустил нижегородца домой?

— Так точно, ваше благородие, и чертеж-маршруту выдать приказал ему. Напоследок сказывал нам нижегородец-купец, что домой пойдет через Нежин и Глухов — до Орла, там — до Москвы. А уж от матушки, от белокаменной, до Нижнего — через Владимир-град стольный, да через, как его… Муром, что ли… Оттуда ему недалече, от Мурома-то.

— Гм, — сказал комендант. — Сколько ж ему туда пешим добираться от нас?

— Шагать он горазд, за ним не угонишься, ваше благородие, да одна беда; денег у него маловато. Где заработает, а где и попросит. Домой-то без гроша в кармане прийти тоже несподручно. Потому, месяца три ему шагать.

— Ну, ну! — задумчиво протянул комендант и вдруг строго посмотрел на одного из солдат. — Вот штык у тебя, Пономарчук, ржавый и кокарда не чищена. Непорядок!.. Так, говорите, дойдет нижегородец за три месяца домой?

— Беспременно дойдет, ваше благородие! — в один голос отвечали оба служивых.

Заимодавцы и должник

Старая посадская сплетница Домаша и жена торговца рыбой Фекла — ближайшие родственницы заимодавцев Василия Баранщикова, сгинувшего банкрута. Феклин муж давал ему сорок пять, Домашин сын, купец Иконников, сто рублей. Да еще купчиха Федосова за ним шестьдесят целковых числит.

Домаша и Фекла задумали доброе богоугодное дело: зайти к соседке, нищей вдове Баранихе, подсказать ей, что у Федосовой, купчихи, муж вот-вот преставится. В синем федосовском доме за церковью Спаса гробовщики с утра все крыльцо истоптали — заказа ждут, мерку снимать. Должно, в скорости плакальщицы потребуются, сама-то купчиха не горазда в голос выть, да и некогда ей, баба хитрая, в деле поболе старика своего смыслит, уж который год за него в лавке стоит. Люди состоятельные, достаточные, похороны будут большие, на весь посад. И лучше Баранихи нет во всем околотке плакальщицы. Баба извелась, ее хлебом не корми — дай повыть, а дома-то нельзя, потому ребятишки еще малые, одному восемь, другому семь, — уж больно пугаются, как завоет по этому, по пропащему своему Василию. Так уж пусть сходит к Федосовой-то, душу отведет, в голос наплачется, и бабе облегчение, и ребятишкам, глядишь, с поминок кутьи принесет.

Теперь только двое мальцов у бабы осталось, меньшинького-то в запрошлом году господь прибрал, померло дите от глотошной. В нищете такой — бабе облегчение, а она, дура, с неделю ревела, да не напоказ для соседей, а потихоньку, сами слышали! Уж скоро седьмой год пойдет, как Василий пропал, ограбили его, вишь, на ярмонке пьяного, потом было одно письмо из нерусской земли и — поминай как звали. Небось и косточки сгнили. А уж баба измучилась, двоих растя! Сперва было братья помогали, Баранщиковы, потом один уехал, другой помер — осталась баба ни с чем…

…Марья Баранщикова уже два года как заколотила двери ко двум большим комнатам, бывшей гостиной и спальне их с Василием, и перебралась в столовую, рядом с кухней и чуланом. Теперь в этой столовой лавка колченогая, стол да Марьина кровать, прикрытая вместо одеяла старой попоной от Савраски: уж и дух-то конский давно из нее вышел. Ребятишкам в кухне на печи тряпье стелет. Весь дом отапливать — где дров возьмешь, тем более, дом починки требует, из щелей ветры дуют. В горнице марьиной ни рушничка цветного, ни скатерки, ни занавески на обледенелых окнах, но у порога — мешок старый, ноги вытирать: пол, хоть и некрашеный, выскоблен, как лавка в бане. В красном углу икона, благословение родительское, и лампада теплится вечерами. Да ноне масло гарное на исходе, днем приходится гасить лампаду, а то ночью, впотьмах, больно страшно одной.

На стене еще висит под стеклом гильдейное свидетельство Василия от нижегородского магистрата, а на другой, напротив — немецкая картинка под названием «От чистого сердца». Изображено на ней, как девочка, вся в беленьком, подает из окна милостыньку мальчику-нищему, такому чистенькому-чистенькому; а седой дедушка-крестьянин всплакнул от умиления. Картинку эту привез Василий жене с первой ярмарки после свадьбы, и висит она чуть менее десяти лет, потому что нынче, 23 февраля, ровно десять лет, как Марья на «сговоре» впервые поцеловалась с Василием. Свадьбу-то сыграли после вскорости… Господи, а сейчас хоть бы горсть муки ребятишкам раздобыть, на масленой им блинка испечь! Разве позовет кто в доме убраться, полы мыть или стирать… Да вот, слышно, идут, верно, соседки за ней!

Пока Фекла толковала Баранихе — дескать, не прозевай, ступай к Федосовой купчихе, поклонись да подольстись, чтобы не забыла тебя позвать, — Домаша оглядывалась и принюхивалась: не пахнет ли съестным в доме, нет ли, мол, у бабы доходу неизвестного… Яшка с Колькой, худые, всклокоченные, так и стреляют глазищами с печи, бесенята! Что из них будет с безотцовщины-то?.. Хоть и небаловный Марьины ребята, не попрошайки, не воришки, а чему доброму из нищеты такой вырасти? Да и за самой, за вдовой-то, глаз да глаз нужен! Худа и бледна Марья, а все еще хороша собою: мужики засматриваются на стройную соседку, долго ли до греха?

Марья смиренно просит соседок посидеть еще, не уходить: одной ей — тоска глухая, но… в горнице так холодно и неуютно, на столе — шары гоняй, с печи, рядом, голодные глаза блестят, да и компания ли им, купчихам, нищая вдова!.. И соседка важно удаляются, еще раз напоминая «не упустить случая». А у Марьи на этот раз и сил-то нет идти да проситься голосить по чужому. Может ли быть горе беспросветнее, чем ее собственное, а и на него слез больше не остается.

Господи, еще несет кого-то во двор… Снег под ногами скрипит, и собака соседская залилась. Это у Иконниковых… Свою отвязала и цепь продала: нечем пса кормить стало! Осталась пустая конура во дворе: увязался Полкан за каким-то обозом и пропал… Или соседки возвращаются? Нет, один кто-то прошел… Батюшки, грех какой! Никак мужчина стучится? Ну, дожила Марья до великого сраму! Что делать-то? Опять стучит: уже посмелее да погромче, охальник!

— Кто там? — Марьин голос выдает страх и волнение. Господи, да еще и Яшка на беду не спит… А оттуда, снаружи, негромко в ответ:

— Откройте, Марья Никитична! Гость к вам дальний. Или, может, вы не одни в доме? — тогда прощеньица просим.

Да кому же это быть? Или деверь издалека…

— Мамка, открывай, стучат! Или не слышишь, мамка? Пусти его, мамка!

Эх, была не была!..

Запоры в Марьином доме сохранились еще те, что заказывал кузнецу Василий: задвижки пудовые, кованые, дверь дубовая, скрепленная тремя схватками, такую и ломом не скоро отворишь! Дескать, коли такие засовы — есть у купца в закромах что беречь! Всем соседям видать — в достатке купец! И Марья все годы одиночества строго блюла порядок, заведенный при муже, — задвигала засовы. И теперь долго возилась у двери с тяжелыми щеколдами, стараясь угадать, кто он, тот, что переминается с ноги на ногу, поскрипывает снежком на крыльце…

Вошел, наклоня голову: ход-то черный, притолока низкая (чистые сени заколочены стоят)… От ворвавшегося в кухню морозного воздуха метнулось пламя в лампадке, тени закачались по стенам, никак не разглядишь, знакомый или чужой… Высок, плечист, одет не по-русскому, вроде бы татарин, и волосы коротко острижены. Лицо темное, загорелое, а бородка русая… Мешок за спиной… Палка в руке… Странник божий, что ли?

— Марьюшка, али признавать не хочешь?

— Батюшки светы! Царица небесная!.. Вернулся! Сам! В день сговора!

И Василию пришлось подхватить обеспамятевшую на миг жену. Он бережно поддержал ее, ослабевшую, потрясенную, бессильно клонившуюся к нему на плечо, а сверху, с печи, звучал деловитый, еще хрипловатый басок восьмилетнего:

— Колька, да Колька же! Глянь-ка, к нам тятя пришел! Слышишь ты, дурень, Колька? Проснись! Тятька с мешком пришел!..

Наутро соседка Домаша пришла поторопить Бараниху к Федосовой, но так и не достучалась. Никто не откликнулся, дом словно вымер, хотя по следам во дворе видно было, что ночью брали дрова из поленницы, запорошенной свежим снежком. Над печной трубой веял теплый пар, во дворе пахло печеным хлебом, а вдова, наверное, так умаялась у печи, что белым днем уснула и стука не слышит. Чудно!