Эфиоп, или Последний из КГБ. Книга I, стр. 45

«Ну и хрен с ним, с углем… Три рубля за тонну, — думал Гайдамака. — Советские шахтеры еще добудут».

Так и есть: явился Скворцов в последний день февраля — а именно 29 февраля високосного года — ну и денек! — и доложил, честная душа, что поставщики исчезли с концами и реголита не будет. И «летающих крепостей» не будет. Вообще ничего не будет. Он, Скворцов, ночами не спит, па Луну смотрит, все думает, как Гайдамаке долг вернуть.

— И что надумал?

— Мне скоро краску… завезут. Я вам краской… отдам.

— Какая краска? Белила?

— Нет. Откуда? Белила?… Охра какая-то… Серо-буро-малиновая.

— Не нужна мне охра.

— Тогда, может быть, вам доски… нужны? Мне доску… завезут.

— Сороковку?

— Сороковку?… Откуда?… Обрезки.

— Не нужны мне дрова.

— Что же делать?…

— … и бегать.

— А как же за уголь… рассчитаться?…

— Слушай… — сказал Гайдамака, поправляя опавшее Переходящее Знамя. — Не нуди.

— Все… Не нужу.

Скворцов вздохнул и пошел к двери. Открыл дверь. Выглянул в коридор. Убедился, что коридор пуст. Кто в это чертов дополнительный день будет шляться по рабочим коридорам? Семэн с Мыколой где-то пьют, Андрюха где-то спит. Закрыл дверь. Вернулся к столу. И вот что сказал, растягивая паузы больше обычного:

— Не понимаю… Зачем нам все эти сложности?… Не привык я быть в долгу. Вот вам, командир… Entre nous [22]… за уголь. Скворцов протер, не снимая, очки и начал расстегиваться.

Сначала расстегнул шубейку, потом пиджак, потом какую-то кофту, потом рубашку, что-то там еще расстегнул, достал из-за пазухи непочатую пачку сторублевых купюр, сорвал с нее банковскую бандероль, выдернул три сторублевки и разложил их веером перед Гайдамакой — прямо на «Архипелаге ГУЛАГе»:

— Вот, командир… Большое вам… спасибо. За это самое… За уголь…

ГЛАВА 16. Что же все же делать?

Мои родители жили в Севастополе, чего я никак не мог понять в детстве: как можно жить в Севастополе, когда существуют южный берег Африки, прерии Северной Америки, Огненная Земля…

А. Аверченко

Обильно отужинав после вегетарианского приема у Врангеля, Гамилькар закурил трубку и остановил сытый взгляд на графине Л. К.

«Куда ж нам плыть?…» — по-пушкински раздумывал Гамилькар.

Он не хотел плыть во Францию. Он не хотел возвращаться в Офир — Офир был почти не виден. Гамилькару хотелось на русский Север, искать самку для Черчилля. Но русский Север был занят большевиками. А тут еще графиня Л. К. С Элкой надо было что-то решать.

О сходстве графини Кустодиевой со светской львицей, пожалуй, сильно сказано. Ее в детстве дразнили «тумбой», «коровой», «слонихой», «маслобойней» и другими обидными прозвищами, какими тощие дети дразнят толстых детей. Она была крупной женщиной мясной породы и в самом деле походила скорее па крупную корову или небольшую слониху, чем на львицу, — хотя и grande dame, mais ne la femme la plus seduisante de Peterbourg. [23] Обучаясь в Смольном институте благородных девиц, толстуха-графиня, конечно, разглядывала под одеялом потаенные фотографические открытки, которые проносили под полой в институт более бойкие барышни-однокурсницы. На открытках изображались крутящие ус гусары, которые, не снимая киверов, располагались в креслах с обнаженными мужскими достоинствами, похожими па кондитерские изделия, и эти изделия с вожделением облизывали разодетые французские аристократки, а потом, приподняв многочисленные юбки, удобно усаживались на них своими обнаженными соблазнительными полушариями. Гусары, конечно, были ненастоящими, ряжеными, а аристократки — обыкновенными французскими проститутками. Настоящих мужчин смолянки почти не видели — кроме поэта Ходасевича, который, преподавая русскую литературу, ненароком заговорил о порнографии (см. ниже), и Дмитрия Ивановича Менделеева, который недолго преподавал в Смольном органическую химию. Все девицы были влюблены в могучего старика и предавались нескромным фантазиям, когда он, увлекшись и забывшись у классной доски, правой рукой настукивал мелом химические формулы, а левой непроизвольно почесывал ядра. Стоило Дмитрию Иванычу только захотеть…

Там же, под одеялом, дрожа и краснея, Элка почитывала запрещенную порнографическую литературу — например, «Что делать?» какого-то мизантропа Николая Ильина, [24] «Подземелье пыток» известного маркиза де Сада, бесстыдную повестушку «Возмездие» Алешки Толстого, за которую однажды в Офире Лев Толстой избил своего однофамильца до полусмерти, ну и незабвенного Святого Луку ohouyalynika Баркова. [25] Эту клубничку благородным воспитанницам приносил в лукошке преподаватель русской поэтики Владислав Ходасевич. В первом сочинении Элка ничего не поняла, потому что «Что делать?» Николая Ильина оказалось низкопробной порнографией, для промышленных рабочих, там было что-то совсем не интересное об удовлетворении базисных классовых потребностей фабричного и заводского пролетариата, из каковых потребностей вытекали побочные, надстроечные сексуальные пролетарские вожделения. Знаться с грубыми необразованными люмпенами Элке совсем не хотелось, вонючие и похотливые писания маркиза де Сада вызывали у нее тошноту, Барков просто срамничал и сквернословил из любви к сраму и сквернословию, зато похождения Алешкиной австрийской шпионки с русским офицером в купе поезда были ужас как хороши.

Потом Ходасевич провел семинар «О порнографии в искусстве».

— С какого конкретного момента, с какого-такого боку разработка эротического сюжета становится порнографией? — спросил Ходасевич воспитанниц. — Contez nous cela! [26] — вскричали воспитанницы.

— Этот момент весьма неопределим. Один из первых критиков, читая «Руслана и Людмилу», находил, что «невозможно не краснеть и не потуплять взоров» от таких строк:

А девушке в семнадцать лет
какая шапка не пристанет!
Рядиться никогда не лень!
Людмила шапкой завертела;
на брови, прямо, набекрень,
и задом наперед надела.

— Для нас уже решительно непонятно, что в этих стихах могло показаться предосудительным нашему литературному прадедушке, — продолжал Ходасевич. — Его стыдливость представляется нам абсурдной. Мы, следовательно, считаем, что пределы стыдливости должны быть сужены, а пределы дозволенного бесстыдства расширены. До каких же, однако, пор?

Ответ на этот вопрос был дан на следующий день: нравы среди благородных девиц были еще те, какая-то подлая сучка донесла па Ходасевича и на подруг, Ходасевич был с грохотом изгнан, а смольные гувернантки в синих чулках произвели в тумбочках унизительный обыск без ордера и понятых. У Элки эти синие чулки нашли всего лишь ленинское «Что делать?» и, слава Богу, не догадались заглянуть под матрас, где прятались злополучный маркиз и фотографические открытки с банановыми гусарами. Разохоченные гувернантки продолжили повальный обыск, и добрая графиня крепко отомстила доносчице — она успела подсунуть той под подушку непотребного «Луку Мудищева», и когда старшая гувернантка прочитала: «На передок все бабы слабы, скажу, соврать вам не боясь, но уж такой блудливой бабы никто не видел отродясь!», то издала оральный горловой звук и упала в глубокий обморок.

Графиня Кустодиева, хоть и была похожа на купеческую дочь (что не преминул использовать в своем триптихе ее троюродный брат-художник; обнажалась ли Элка перед братом для третьей части «В парной» — неизвестно, вряд ли), не имела отношения к купеческому сословию и была не капитанской, а генеральской дочкой, но прадед ее (общий с троюродным братом) происходил из выкупившихся крепостных крестьян, а отец, генерал от инфантерии, выслужился из простых фельдфебелей на русско-турецкой войне; графиней же Элка стала по мужу-графу, по-своему ее любившему и никогда ей не изменявшему даже по причине ее фригидности.