Эфиоп, или Последний из КГБ. Книга I, стр. 31

На том и порешили с прокурором Вышинским.

Прошло назначенных 15 суток. Гайдамака, как на праздник, нацепил галстук, прихватил авоську с тремя командирскими, завернутыми в «Правду» андроповками по четыре двадцать, впервые после зимовки вывел на прогулку свой любимый дисковый итальянский велосипед «Кольиаго» и поскакал по ухабам и колдоебам принимать подъездную дорогу.

Кругом была весна, птички щебетали, травка зеленела, дисковые колеса шуршали, солнышко пахло асфальтом. Чего еще нужно заслуженному мастеру спорта? А бывшие забастовщики Семэн и Мыкола с тремя безответными Верой, Надеждой и Любовью уже подзабыли свои классовые обиды, флиртовали у реголитной тумбы и с нетерпением высматривали на горизонте начальника, надеясь иа обещанную командирскую водку с украинским борщом, рублеными котлетами и компотом из сухофруктов — чтобы все как положено.

— Мыкола! — окликала Верка.

— А, — отвечал Мыкола.

— На, — говорила Надька. — Чому ти такий дурний?

— Тому що бeдпий, — отвечал Мыкола.

— А чому ти бeдний? — спрашивала Любка.

— Тому що дурний, — отвечал за Миколу Семэн.

Торжественная обстановка располагала к началу какой-нибудь глупой истории.

ГЛАВА 20

НА ПЕРЕДОК ВСЕ БАБЫ СЛАБЫ,

Скажу, соврать вам не боясь,

Но уж такой блудливой бабы

Никто не видел отродясь!

И. Барков. Лука Мудищев

Гамилькар назвал Сашка AlexandroM, прикормил его арахисом, халвой и апельсинами, взвалил себе на плечо германский аккордеон, взял хлопчика за руку и привел в домик к молодой морячке Люське. Сашку было все равно: Александре — хай буде Александре, хоть попом назови, только в топку не кидай и картошкой корми.

Люська Екатеринбург уже не боялась негра. Она уже уважала его и завидовала счастливой Элке (так по инициалам она называла графиню Л. К.) незлой белой завистью.

Люське не везло в жизни, ее девичья фамилия была Екатеринбург, по первому мужу — Свердлова, а по второму — Никифорова, ее принимали то за родственницу председателя ВЦИК Свердлова, то путали с известной анархо-синдикалисткой Марией Никифоровой, да и девичья фамилия Екатеринбург вызывала подозрения у всех властей, и ее всю жизнь тягали то в контрразведку, то в ЧК, то в сигуранцу, то в гестапо, то в КГБ. Ее первый муж, тихий сапожник Свердлов, жил рядом, кроил сапоги и был впоследствии сослан в Свердловскую область за свою подозрительную фамилию, второй же муж, Вова Никифоров, участник цусимского сражения, был слаб на почки, отбитые в пьяной драке в японском плену, и вообще пропал в пoзапрошлом году где-то на подступах к гражданской войне, и сейчас в ее расставленные объятья шла сплошная пьяная матросня и заполошные дезертиры.

С настоящими неграми Люська никогда не спала, даже рядом не лежала; из черных людей ей всегда доставались лишь уставшие мазутные машинисты — а тут красивый чистый курчавый негр с апельсинами! Как ей было не позавидовать Элке! Хотя Люська и строила негру глазки и виляла хвостом, но тот глядел мимо нее, на графиню.

Хлопчик подружился и с графиней Л. К., и с Люськой. Он стал им песни петь:

Эх, яблочко,
Кривобокое.
Эх, яблонька,
Одинокая.

Все в этом мире были одиноки, даже яблоньки. Всем не хватало любви — но не той, зоологической, со стопами и львиными рыками, а другой, доброй, человеческой. Без Сашка они уже жить не могли:

— Сашко, иди сюда!

— Сашко, сходи туда!

— Сашко, помой полы, принеси то, принеси это!

Недавно хозяйку-морячку злые люди в порту опять спутали с махновской атаманшей Марусей Никифоровой, подбили ей глаз и обещали зарезать. Люська со своим глазом целую неделю не могла появляться в городе. Лежала в сарае на сене. Скучала. Распевала известные частушки:

Как на улице
Морской меня …бнули доской!.

С белой завистью смотрела на счастье Элки с негром.

Кака барыня ни будь,
Все равно ее …буть. [96]

Поджаривала картошку на сале, ела сама и кормила Сашка. Сашко обжирался картошкой с халвой и консервированными купидонами в апельсинах. Люська, горемычно задумавшись, смотрела, как хлопчик ест. От безделья ей в голову приходили всякие несуразные мысли. Хлопчик отъелся, был рослый, крепкий, выглядел старше своего возраста, на все тринадцать. Такой гарненький хлопчик, так бы и съела! Люське шел всего-то двадцать второй годок. Она по-материиски гладила хлопчика по белобрысой головке и приговаривала, совсем как Маруся Никифорова:

— Ешь, Сашко, ешь.

Однажды, когда африканец с графиней Л. К. опять отправились на полковые танцы, а Сашко, нажравшись картошки с апельсинами и пригревшись па диване, подбирал на аккордеоне «чубчики», хозяйка неожиданно даже для себя в порыве уже не только материнской нежности вынула из его рук аккордеон, привлекла Сашка к своей теплой груди, жарко поцеловала его в губы и нащупала в штанах его девственный, еще никем не пользованный инструмент.

— Ого! — приятно изумилась и даже немного испугалась Люська.

Тут же по праву опытной наставницы она просветила малолетку, с вожделением дала Сашку первый в жизни урок любовного коитуса. Мало сказать, что Сашко был в полнейшем обалдении, — даже аккордеон самопроизвольно вздохнул на полу во время этого действа — Сашко чуть не умер от наслаждения; он не раз видел смерть от страданий и жестокости, но не догадывался, что можно умереть от нежности и любви.

Через девять месяцев этот октябрьский вечер на севастопольском диване имел для красивой и молодой Люськи свои отдаленные последствия: Люська и в мыслях не держала родить от восьмилетнего хлопчика, она и не с такими бугаями старалась, а тут на диване все спонтанно получилось: она зачала от Сашка и родила сыночка через девять месяцев после отплытия «Лиульты Люси» и прихода красных в Севастополь. Хотела назвать сына Сашком, но получился он Лукой: Люська понесла его крестить в Успенский собор к попу Павлу, который, по слухам, скрывал белых офицеров, но поп куда-то очень торопился и отказывался крестить без бумаг и отцовства. Тут как раз в собор ворвался отряд красноармейцев во главе с чекистом по фамилии Нуразбеков и по прозвищу «комиссар Гробштейн». Честь по чести был предъявлен ордер на обыск, отец Павло навсегда перестал куда-то спешить и заорал во всю глотку на мамашу:

— Ты шо, дура?! Белую пеленку надо, а ты притащила коричневое одеяло! Пока производился обыск (беляков не нашли), отец Павло принес купель и белую простыню (служки разбежались) и начал медленно, обстоятельно крестить младенца. Люська развернула сыночка. Поп взглянул и сказал:

— Ого! Сподобил Бог увидеть в конце жизни!

И захохотал. Такого непропорционально могучего фаллоса он в своей жизни у младенцев не видел.

Красноармейцы во главе с комиссаром Гробштейном тоже весьма удивились.

— Наш человек! — сказали они. — Крести, патлатый, в последний раз!

Поп не спеша крестил и прыскал со смеху.

— Нарекается Лукой в честь незабвенного Луки Святого, — весело пел поп.

— Кто такой этот Лука? — невежливо спросил комиссар Гробштейн под руку попу. — Контрик?

— Moudack [97] ты, — смеясь и утирая слезы белой простыней, по-французски ответил поп.

— Кто moudack?!! — вызверился Гробштейн и выхватил маузер.

— Ты! И твой Лука Мудищев, — захохотал поп.

Поп не мог стоять от хохота. Пришлось расстреливать его хохочущим. Хохочущего отца Павла вывели на паперть, поставили к церковной стенке, комиссар Гробштейн честь по чести зачитал приговор ревкома, но попа нельзя было призвать к порядку, отец Павло продолжал хохотать, ноги подкашивались от хохота, он сползал, его поднимали, он от смеха опять сползал.