Табельный выстрел, стр. 33

Его безмятежному сну мог бы черной завистью позавидовать невинный младенец.

Глава 30

Сегодня Греку как никогда хотелось напиться. Не шампанского, а настоящего спирта. Который, кстати, у Любаши был в наличии.

Он плеснул спирта в стакан. Сделал пару медленных вдохов-выдохов. Задержал дыхание на половине вдоха. И опрокинул стакан. Запил томатным соком. Замычал, как от зубной боли. Прикрыл глаза. И произнес скрипуче:

— Не берет, зараза.

— Хороший спирт, я пробовала, — суетливо выпалила Люба.

— Не берет…

— А что так? Думой какой тяготеешь?

— С годами воспоминания приходят, когда не просишь, — устало произнес он. — Вот так и стоит перед глазами тот барак в зоне в Норильлаге. Я тогда в первый раз срок мотал. Молодой был. Все интересно. Как щенок везде нос совал. Правильным босяком мечтал быть. Во сне сладкие сны снились, как сам смотрящий за зоной Лёва Примус меня коронует… Ну и ввязался в игру с ближними Примуса. И как всегда — сначала мне перло так, что аж дух захватывало. А потом сразу переть перестало. Шестерки вместо тузов посыпались. И из игры не выйдешь — не выпустят. Я уже потом понял, что развели они меня. И карты меченые были, и передергивать они мастера.

— Это уж да, — задумалась Люба, вспоминая, как в былые времена с каталами — карточными шулерами корешилась. Ребята были веселые и виртуозы своего дела, в цирке могли бы выступать с карточными фокусами.

— Глупый я тогда был. А глупость наказуема. Подляну мне кинули, как фраеру последнему.

— На то и шулера, — кивнула Люба, знавшая, что изначально подляной называли ситуацию, когда опытные блатные при помощи шулеров вешали на новичка карточный долг.

— Вот уже нечего мне ставить — все продул. А отступить упрямство не позволяло. Им это и надо было, — Грек тяжело замолчал.

— Что надо? — прервала молчание Люба.

— Жизнь.

— Как?

— Жизнь я проиграл.

— Свою?

— А то чью же!

Любаша изумленно посмотрела на него:

— И как при своих остался?

— Пришлось на чужую менять…

— Тебя торпедой послали! — осенило ее.

— Именно так. Стукачка одного воры просчитали. Но очень уж подступиться к нему стремно было. Это или засыплешься, или сам на перо сядешь. Вот и нужна была торпеда. Видели, что я парень бойкий, палец в рот не клади. И выбрали меня: убиваешь — и долг погашен. И моя жизнь при мне.

— А ты?

— Понимаешь, торпеде шанс нужен. На верную смерть мало кто пойдет. Припертый человек, да еще перед лицом смерти может и взбрыкнуть крупно. А тут я видел хоть призрачный, но шанс выжить.

— И что?

— И я выжил. И не попал на кукан куму. Все чисто прошло. После этого я у босоты в гору пошел.

Он махнул еще граммов тридцать спирта, тряхнул головой:

— Не берет, сука!

— Побольше накати.

— Не хочу тупеть. Хочу, чтобы ты меня слушала, Норка. Чтобы и на тебя мои воспоминания легли.

В тот вечер Грек выдал много чего такого, от чего у Любы мурашки по коже ползли. Вспомнил он и сучьи войны. После войны воевавшие, сотрудничавшие с администрацией уголовники, загремевшие за всякие дела снова в зону, объявили, что не принимают воровской закон и теперь сами с усами, за что блатными были объявлены ссучившимися. В начавшемся взаимоистреблении сотни воров и их врагов полегли, причем не только на зонах — многих и на воле доставали. Помнил Грек, как на Колыме на пересылке человек тридцать сук отвели в сторону. И резня началась. Суки перьями пытались отмахиваться, но воров в три раза больше было. И сук тогда не просто подрезали, но добивали. И Грек добивал. И такая в нем ярость была, что остановился, только когда своего кореша случайно рубанул по предплечью. Вспомнил он, и как его суки чуть не замочили, когда он на подконтрольную им зону попал. Пришлось грех взять, с администрацией ручкаться, сдал кое-кого. Такое тоже бывало.

— Не верь, Норка, что воры никаких отношений с операми не имеют, — произнес он, глядя куда-то в глубь себя. — Всяко бывает. Иногда и мусор в помощь.

— Ну это если совсем припрет, — сказала Люба.

— Так и приперло… Такая жизнь была. Я резал. Меня резали. На спине шрам — сука втихаря ударила. Ребра вохровцы в Соликамске переломали. В плече дырка от пули — это от вологодского конвоя. Живот пропорот — это когда меня на сходня-ке «польские воры» в Мордовии приговорили за то, что я под них не лег. Лепила на зоне зашил и сказал — повезло, долго жить будешь. Я и живу. А они все сдохли… И дальше так будет. Я буду жить, а они дохнуть, — в глазах Грека мелькнула какая-то дикая остервенелость.

Люба застыла, оцепенев от этого рассказа. Много, конечно, видела, со всякими кровососами общалась. Но тут будто из преисподней какое-то темное бесовское мурло на нее взглянуло.

— И знаешь, я выжил, потому что я всегда думаю о самом плохом, — вдруг как копьем пронзил Грек ее совершенно трезвым взором. — Что-то ты егозишь, красавица? Волнует чего?

— Да ничего, Грек.

— Узнала что интересное? Или не люб стал? Ты не стесняйся. Я все пойму.

— Да ничего не узнала.

— Любаша, я два раза не повторяю. Не доводи до греха. Ты мне близкая. И я не хочу тебя потерять вот так, не за понюх табаку… Говори, шалава! — Грек неожиданно врезал кулаком по столу так, что подпрыгнула посуда, опрокинулся стакан, недопитый спирт разлился по столу.

Люба затеребила кухонное полотенце.

— Ну, — Грек подался к ней, разведя по-блатному пальцы — мол, глаза сейчас выколю.

— На улице Крылова — это ты с братьями этими? С Калюжными?.. Это вы евреев замочили?

Грек широко улыбнулся и почти ласково посмотрел на нее.

— Ну чего ж ты молчишь? — подала голос Любовь.

— Жизнь такая штука. Кто-то должен умирать. А кто-то — убивать.

Руки ее затряслись. Истории про воровские войны проняли ее, конечно. Но они были где-то там, в былинных временах, которые ушли навсегда. А убийство шестерых человек — оно здесь, рядом… Она все-таки была права. Это он!

— Что потупилась? В глаза мне смотри, овца мутная, — Грек опять шарахнул по столу кулаком. — Я сказал — в глаза!

Она посмотрела ему в глаза, губы ее тряслись. Она была близка к панике. Еще немного — побежит отсюда сломя голову.

— А ты, я вижу, Любаша, прицениваешься — не сдать ли меня ментам от греха подальше.

— Ты за кого меня держишь? — возмутилась Люба, но получилось у нее это недостаточно искренне.

— За честную держу, Норка. И без блуда всякого. Если решила с ментами в свою игру сыграть, что ж. Вольной воля.

— Да в мыслях не было.

— Было. Иначе чего ты так раскраснелась?.. Ну, за думки-то суда нет. Главное, чтобы дел не было.

— Не будет.

— А я страховочку, как в госстрахе, сделаю. Шепну кой-кому — если меня неожиданно легавые скрутят, придите к Любаше, поспрашивайте. Она-то вам и расскажет, как дело было. Ведь расскажешь?

— Да о чем ты?!

— Расскажешь, если хорошо спросят. А потом и притопят тебя. И вскоре никто и не вспомнит, что ты землю топтала.

— Ну ты что говоришь? Тебя кто угодно сдать может. А ко мне вопросы?

— Мало кто. И на всех свою страховочку выписал. Ты подумай, Любаша. Не торопись, прежде чем что-то делать.

Он поднялся из-за стола, качнулся:

— Что-то утомился я. Пора бы и на боковую. День тяжелый был.

Она собирала посуду, а проклятая дрожь в руках никак не унималась. Она попала в западню. И вся надежда лишь на то, что Грек сделает все свои дела и навсегда уйдет из ее жизни. Или что мерзавца пришьют его же кореша.

А может, самой его — того. Топориком. И до речки, там утопить. Вон, на тачку садовую погрузить, завернуть в ковер. Жалко, правда, ковер, новый… Или просто прикопать в огороде?

Мысль-то хорошая. Только вот хватит ли у нее духу?

Если подумать, духу должно хватить. И не такое люди делают. Вот только надо его набраться.

Грек захрапел. И она посмотрела в сторону прислоненного к стенке в коридоре топора для рубки дров…