Рельсы, стр. 3

Кротурод дал задний ход, кротурод взревел. Древко копья затрепыхалось. Веревка гарпуна стремительно разматывалась, пока животное билось на земле, окрашивая ее своей кровью. Рельсы прогнулись, тележка помчалась вперед, увлекаемая взбесившимся животным. Раз — команда прицепила земляной якорь к концу троса и бросила его за борт.

Тем временем их нагнала вторая тележка, и Кирагабо уже не промахнулась. Новые якоря впились в край ямы, наполненной ревом и ярящейся землей. «Мидас» дернулся и стал подходить ближе.

Гарпуны с веревками не давали кроту уйти на глубину. Его круп возвышался над поверхностью. Над ним кружили птицы-падальщики. Самые наглые пикировали вниз и клевали крота, тот яростно дергал хвостом-огузком.

Но вот в грязной лагуне каменистой степной долины, перекрещенной лентами бесконечных путей, все стихло. Крот вздрогнул в последний раз и замер. И когда прожорливые чайки рельсоморья снова спустились на мохнатый холм его тела, он их не отверг.

Весь мир смолк. Словно переводил дыхание. Наступали сумерки. Команда кротобоя «Мидас» точила ножи. Верующие истово возносили благодарность Каменноликим, Мэри Энн, или Дерущимся Богам, или Ящерице, или Великому Огму — кто в кого верил. Вольнодумцы трепетали по-своему.

Большой южный кротурод был мертв.

Глава 2

Остров мяса! Труп, застилающий горизонт.

Кротовозы опутали громадную тушу веревками, и поездные лебедки потянули тонны мяса и ценного меха по земле, на которую не ступала нога человека. Птицы-падальщики, наконец, улетели, в небе их сменили черные арктические мыши. В убывающем дневном свете мертвый крот предпринял еще одно, посмертное, путешествие к разделочному вагону. И никакие иллюстрации, никакие флатографии; ни даже три-диз, картины, соляные или жидкокристаллические изображения, найденные в утиле; ни уж тем более умопомрачительно-скучные воспоминания кротобоев, которые Шэму доводилось слышать великое множество раз, не могли подготовить его к той на редкость вонючей работе, которая началась потом.

Крота вскрыли и выпотрошили. Его кишки и другие внутренности заняли целую открытую платформу. Глядя на них, Шэм часто задышал. В груди у него стало холодно. Как будто он молился.

Члены команды рубили, вскрывали, ошкуривали, пилили. Они покрякивали и помогали себе песнями. «Что нам делать с пьяным тормозным?», пели они, и «Жизнь на колесах». Сандер Набби руководил их хором сверху при помощи своего видоскопа. Шэм не мог отвести глаз от этой картины.

— Что, нечем заняться? — Это был Вуринам, оторвавшийся от обдирки; в руке у него был окровавленный фленшерный нож. — Нюни распускаешь?

— Нет, — сказал Шэм. Вуринам с голым торсом стоял в тесном кольце горячего воздуха — разделка шла при горящих кострах — буквально в дюймах от границы стужи, которая могла его убить. Его улыбка отдавала безумием. Шэм даже поверил, что их и вправду разделяли всего несколько лет.

Никто не нуждался в первой помощи, но Шэм знал, что в такую ночь, как эта, доктор Фремло не станет возражать против его присутствия на разделке. Взгляд Вуринама бегал туда-сюда, ища вдохновения; и, наконец, нашел.

— Эгей! — крикнул он всем, кто продолжал возиться с хлюпающей грудой мяса, еще недавно бывшей кротом. — Пить кто-нибудь хочет? — Ответом ему был дружный усталый хор. Он склонил голову и со значением поглядел на Шэма. — Ну, ты слышал?

«Ну и что? — сказал Шэм. Вуринам ему нравился, даже очень, но что с того? — Я не утверждаю, что должность помощника поездного врача — это мечта всей моей жизни, — сказал он, — но таскать стаканы? У вас что, проводника нет? Нет, я ничего не хочу сказать плохого об этой профессии, но разве это мое дело разливать грог? Газливать рог? Газлирог?» — Все это Шэм высказал, но только про себя. Вслух же он сказал вот что:

— Да, сэр.

И с этого момента Шэм Йес ап Суурап окунулся в работу с головой. Именно тогда он и окровавился. Так внезапно началась самая долгая и самая тяжелая трудовая ночь в его жизни. Раз за разом он бегал из разделочного вагона в кладовую и обратно, через весь поезд. Приносил напитки, еду для подкрепления сил, бегал к доктору за бинтами и мазями, кровоостанавливающими и болеутоляющими средствами, которых требовали обожженные веревками и рассеченные ножами ладони разделочников.

Шэм обретал утешение в том, что все грубости и непристойности, которые выкрикивала в его адрес команда, дружно курочившая крота, все проклятия его лености, сыпавшиеся на его голову, произносились, по большей части, в шутливом тоне. Ему даже полегчало, когда он понял, что именно надлежит ему делать в эти часы, какова природа его труда.

Когда выдавались несколько свободных секунд кряду, он просто стоял на месте, пошатываясь от усталости. Режешь ты или нет, а в мясном вагоне крови не избежать. Так Шэм стал тем кровавым мальчиком, покачивающимся, как молодое деревцо, красным с головы до пят. Не знающим, к чему обратить свои мысли. Он ждал поимки крота с нетерпением, как и вся команда, и вот крот убит, а он по-прежнему не знает, что думать. Он потрясен, но все еще потерян.

Он не размышлял об охоте. И медицина, которую он должен был изучать, также не занимала его мыслей. Не пытался он заглянуть и за пределы ужасающего чуда великанских кротовьих костей. Все это просто составляло фон его нынешнего существования.

Шэм развел выпивку — «Воды! Воды больше! Не так много! Больше патоки! Не разлей!» — и сам сделал пару глотков. Тем, чьи руки были перепачканы кровью и слизью так, что не могли удержать стакан, он подносил выпивку прямо к губам. Проводник Шоссандер тоже разносил стаканы, но с достоинством; время от времени он взглядывал на Шэма и изредка кивал ему в знак солидарности, хотя и не без оттенка превосходства. Шэм разводил огонь, грел ножи, топил под котлами печи, покуда его товарищи снимали шкуру и мех, которые надлежало выскоблить и выдубить, отделяли полосы мяса для засолки и куски жира для растопки.

Вселенная смердела кротом: его кровью, мочой, мускусом и дерьмом. При луне кровь казалась дегтем; огни паровоза возвращали ей исконный красный цвет. Красное, черное, красно-черное; и Шэм, словно превратившись в листок, несомый вдаль по рельсовому морю, вдруг увидел «Мидас» со стороны — узкая полоска костров и фонарей, погруженная в музыку труда и рабочих песен, таявших в бескрайних южных просторах льда и промороженных рельсов. И вся эта вселенная вращалась вокруг одного-единственного центра, которым являлась в данный момент кротовая голова. Точнее, ее ощеренная многозубая пасть в обрамлении черного меха, как будто даже в смерти гигантский хищник не перестал презирать тех, кто посмел его обездвижить, прервать его бег.

— Эй.

Доктор Фремло толкнул Шэма в бок, тот едва не упал. Он спал стоя и видел сон.

— Хорошо, доктор, — залопотал он. — Я сейчас… — и попытался сообразить, что именно он сейчас сделает.

— Иди, приляг, — сказал Фремло.

— Мне кажется, мистер Вуринам хочет…

— А где мистер Вуринам защищал свой медицинский диплом? Кто здесь врач? Кто твой начальник? Я врач, и я прописываю тебе сон. Принимать раз в сутки, по ночам. Начало приема — немедленно.

Шэм не стал спорить. Только сейчас он понял, чего он хочет по-настоящему — спать. Волоча ноги, он покинул жарко натопленный вагон, огромную клетку из ребер, которая раньше была кротом, и вышел в качающийся коридор. Побрел к себе. В свой тесный уголок. К полке, такой же, как у всех. Пробираясь через храпящих и пускающих газы людей, которые крепко спали, отстояв смену. Песни рубщиков, врывавшиеся в сон Шэма, стали его колыбельной.

Глава 3

— Изумительно! — восклицал Воам, раздобыв Шэму работу на «Мидасе». — Просто изумительно! Ты больше не ребенок, тебе пора работать, а лучшая профессия на свете — это врач. И где еще можно узнать ее так глубоко и быстро, как не на кротобойном поезде, а?

«Что это за логика?» — хотелось закричать тогда Шэму, но разве он мог? Восторженный, волосатый, пузатый, как бочонок, Воам ин Суурап, скольки-то-юродный кузен Шэма по материнской линии и один из его опекунов, сам никогда на поезде не служил. Зато он был домоправителем у капитана. Тем не менее по какой-то ему одному ведомой причине докторов он уважал даже больше, чем кротобоев. Хотя что тут удивительного, ведь другой родич Шэма, а также, по совместительству, его второй воспитатель и опекун, — сутулый, дерганый, угловатый Трууз ин Верба — от них просто не вылезал. И врачи, надо отдать им должное, обычно не обижали горластого вреднючего старикашку.