Рассказы и повести, стр. 86

— Примут! Всех принимают! — Миша стал перелистывать замусоленные страницы. — А стихи тут есть?

Онуте перестала царапать клеёнку:

— Какие… стихи?

— Всякие! Пушкина там… Маяковского. Стихи — это как песня, то же самое. Только надо не петь, а говорить. Вот сейчас, вот я тебе скажу какой-нибудь. — Он бросил букварь, встал в позу: — Вот это… песня, а можно как стихи. Слушай!

Он отставил ногу и начал:

Широка страна моя родная,
Много в ней…

Онуте притихла, пристально глядя на Мишу. Вдруг она протянула к нему руку:

— Погоди!.. Я знаю. Она тихонько запела:

Много в ней лесов, полей и рек.
Я другой такой страны не знаю.
Где так вольно дышит человек!

Правильно?

— Правильно! — обрадовался Миша. — Видишь, ты знаешь!

Онуте застенчиво улыбалась:

— Это само… Это нечаянно вспомнилось.

Она задумалась. Сколько всего сразу вспомнилось ей, как только она услышала слова этой песни! Ей вспомнилось, как четыре года назад, когда она была маленькой, был большой праздник. На площади Катедры собралось много народу. Все пели эту песню. Папа и мама держали Онуте за руки и пели вместе со всеми. А Онуте подпевала: «Я другой такой страны не знаю…»

А потом все выступали и говорили речи, и даже папа выступал. Он поднялся на трибуну и стал говорить:

«Драугай! Товарищи! Сегодня у нас большой праздник. Сегодня мы входим в дружную семью народов СССР. Теперь мы часть самого сильного в мире государства. Да здравствует Советская Литва! Да здравствует Советский Союз!»

И все кричалиг «Валио! Ура!» Онуте тоже кричала: «Валио!» — и махала изо всех сил красным флажком.

И всё пошло по-другому, по-новому. Под горой Гедимина открылся Дворец пионеров. На улице Каноников открылась школа. Онуте поступила туда. Учительница Альдина учила там читать и писать. А иногда читала стихи, и весь класс хором повторял их за ней… Какие ж это были стихи?… Сейчас…

— Сейчас, — сказала Онуте вслух.

— Что — сейчас? — спросил Миша.

— Я вспомнила. В школе нам говорили стихи.

— Какие?

— Хорошие.

— Да ты слова скажи!

Онуте села за стол, опустила голову, крепко прижала к ушам кулаки и затихла. Миша молчал, чтобы ей не мешать. Онуте долго сидела так, с опущенной головой. Потом она подняла голову и стала смотреть на тёмный сводчатый потолок сторожки, словно хотела там вычитать забытые стихи. Миша не выдержал:

— Вспомнила?

— Сейчас…

Она встала и, глядя на решётчатое окошко, но будто не видя его, тихо, неуверенно начала:

Светит в небе красный стяг,
Словно солнышко живое.
Расступился тяжкий мрак
Над родимою Литвою…

— Здорово! — закричал Миша, — Дальше!

— Погоди, Миколас!..

Онуте придержала Мишину руку, точно боялась, что он может неосторожным движением спугнуть слова, которые медленно оживали в её памяти:

Наша родина жива,
Пали тяжкие оковы…

Голос Онуте окреп, она читала всё громче и громче. Глаза у неё заблестели, бледное лицо покрылось румянцем.

Миша кинулся к ней, захлопал в ладоши:

— Молодец, Онуте, молодчина! Прямо как артистка. Вот это самое ты и будешь читать в воскресенье, в госпитале.

Онуте сразу побледнела:

— Где?

— В госпитале… Для раненых. Она покачала головой:

— Ни! Не буду!

Миша растерялся:

— Как — не буду? Почему — не буду? Нет, будешь, будешь! Папа просил. Сначала я буду, а потом ты, мы вместе…

Но Онуте упрямо повторяла:

— Ни, не буду. Я стесняюся.

Миша рассердился:

— Нет, будешь! Я в Москве сколько раз выступал.

— Так то в Москве. Кабы я из Москвы была…

Миша потерял терпение и махнул рукой:

— Всё равно. До воскресенья я тебя ещё уговорю. Я и папе скажу, что ты будешь, так и знай.

Он вышел из полутёмной сторожки и направился во флигелёк.

Глава двенадцатая

В ЧЕТВЁРТОЙ ПАЛАТЕ

Напрасно Миша торопился. Папы дома не было. Папа, конечно, опять ушёл к себе в госпиталь.

Вчера вечером, когда звонил телефон, его вызвали действительно по важному делу.

В госпиталь прибыла новая партия раненых, больных и контуженных. Ио это не были бойцы, раненные на поле боя. Этих людей Красная Армия только что освободила из концлагеря.

Такие лагери — лагери смерти — фашисты устраивали почти в каждом городе. В них за колючей проволокой томились и гибли десятки тысяч человек. Иной раз Красная Армия, входя в город, заставала за колючей проволокой лагеря измученных, обессиленных, но ещё живых людей.

Они были очень слабы. Лёжа на земле, они чуть заметными взмахами рук, блеском ввалившихся глаз, немощным шёпотом выражали свою радость.

Этих людей надо было немедленно лечить, выхаживать, возвращать к жизни. Почти всех приходилось направлять в госпитали. И вот в вильнюсский госпиталь тоже прибыла такая группа только что освобождённых из концлагеря.

Они были в очень плохом состоянии — измождённые, слабые, все в шрамах, в струпьях. Одни от голода и побоев распухли, другие высохли и стали точно скелеты. Начальник госпиталя уж на что был привычный, видавший виды человек — и то ему становилось не по себе, когда он смотрел на этих чудом уцелевших людей.

Он обходил палаты и проверял, как разместили вновь принятых, удобно ли им, не тесно ли. За ним следом, как всегда, шла медсестра Шурочка.

В четвёртой, лежачей палате, в углу у окна, под марлевой занавеской лежал один из новых больных. Голова его была аккуратно перевязана чистым бинтом. Длинные, костлявые руки вытянулись вдоль одеяла. Худые, тёмные пальцы чуть шевелились.

Начальник подошёл к нему:

— Как себя чувствуете?

Больной молчал. Глаза его были закрыты. Острые скулы обтягивала сухая, жёлтая кожа. Под одним глазом заметно билась жилка, и тонкая светлая бровь всё время подёргивалась.

Начальник повторил:

— Что у вас болит?

Больной не отвечал. Потом он с трудом приподнял руку и показал на забинтованную голову.

— Так! — Начальник пригнулся к койке, взял больного за руку и стал нащупывать пульс. — Как вас зовут?

Больной всё молчал. Только слышно было, как он тяжело, прерывисто дышит.

— Вы меня слышите? — спросил начальник.

Больной приоткрыл глубоко запавшие светло-голубые глаза и моргнул, показывая, что слышит.

— Отлично! — сказал начальник. — Тогда скажите мне, пожалуйста, как ваша фамилия?

Больной долго молчал и как будто даже не собирался отвечать. Начальник терпеливо стоял возле его койки, по-прежнему держа больного за руку. Шурочка оглянулась, принесла стул и сказала:

— Садитесь, товарищ начальник.

— Спасибо! — ответил начальник, но не сел. Наконец бледные, сухие губы больного слегка разжались. Он сначала немного помычал, потом невнятно выговорил:

— Нннне… ннне… — и затих.

Начальник подбодрил его:

— Ничего. Потом всё вспомните, ничего. Может быть, вы мне имя своё скажете? Постарайтесь, пожалуйста.

Больной снова открыл глаза. Пальцы его зашевелились быстрей. Он еле-еле приподнял тяжёлую, обмотанную бинтом голову и с усилием произнёс:

— Ннне… ннне… — и опять уронил голову на подушку.

На соседней койке лежал пожилой красноармеец с бритой головой. Он вынул из-за пазухи градусник, протянул сестре и сказал:

— Возьми, Шурочка! — И кивнул головой на больного: — Беспамятный он, товарищ начальник. Как привезли, так и молчит. Контуженный.

Начальник обернулся к сестре: