Гражданин Уклейкин, стр. 4

— Фасону-то не напущай… па-вли-на! — останавливал городовой. — Сволоку вот…

— Небось его-то не сволокешь!.. — тыкал Уклейкин в каменный дом. — Все-то вы предались!..

Стесняясь жильца, Матрена ругалась сдержанно, когда Уклейкин вваливался домой. Выглядывал Синица и ухмылялся.

— Паша!.. друг ситный!.. А? Разве бы меня за границей так?.. Пал Сидорыч!.. Утешитель!.. Скажи ты ей, кто я такой… р-ради бога!.. Паша!..

пьяный… постеснился бы…

— У, необразованность!.. ду-ра!.. Никакого понятия… Ты пойми, кто я такой… Про…про…ле…

Синица покатывался в дверях, Уклейкин таращил глаза, а Матрена ругалась.

Было за городом сборище, приезжали говорить. Был на сборище и Уклейкин с наборщиком и вернулся в настроении небывалом.

— И что теперь бу-удет, Матрена!.. Прямо все кверх ногами полетит…

— Сам ноги-то не задери.

— За-де-ри!.. Ду-ра! Жизнь открывается… Уж мы их потрясем!..

— И весь-то с ноготь, а форсишь…

— Сила наша! Вот они где у нас… во-от! — накрывал он одну корявую ладонь другой. — Де-мократия!.. Тебе и не выговорить… И все как Пал Сидорыч…

Когда наступили тревожные дни, Уклейкин ходил в боевом настроении, между надеждой и страхом, и ждал.

— Как мы!.. И что теперь бу-удет!.. Он даже поговорил с околоточным.

— За сапоги-то что ж… Даром, что ль, я буду?..

— Хорошо. Завтра…

— «Завтра» да «завтра»… Мне сейчас позвольте. Теперь не такое время… Я и в суд…

И даже сам содрогнулся.

— Сказал — пришлю!.. И действительно прислал.

— Что?! Видала, как наши орудуют?.. Да уж вгоним в мерку…

И теперь смеялись все трое. Смеялась Матрена, и ее полная, стянутая красной ситцевой кофтой грудь колыхалась, а большие глаза косили и покорно и сторожко оглядывали крепкую, сухощавую фигуру наборщика. Улыбался Синица, скаля белые зубы и нахально окидывая широкие Матренины бедра и грудь. Задорным смехом заливался Уклейкин.

Весть о правах и свободах уничтожила все сомнения. Уклейкин бросил работу и с утра слонялся по городу, заходил в собор, прошелся в толпе Золотой улицей, подпевал, поругался с городовым и явился домой возбужденный.

— Крышка!.. Матрена!.. Матрена!!

— Ну, чего разорался-то?

— Душа во мне ходит… Не могу я молчать… Жизнь открылась! Все теперь по-другому…

— Уж знаю тебя… не подговаривайся…

— Что?.. Водки, думаешь, чтобы?.. Кончено! Я теперь… Знаешь ты, кто я теперь?.. Гра-жда-нин!.. Ей-богу!..

— Ну-к что ж…

— Ну-к что ж!.. Дурындушка!.. Спроси-ка Пал Сидорыча… Руку мне трясли!

— Ну-к что ж…

— Заладила… Вот возля управы… иду, а студенты стоят… Как обернется один да за руку… Напрямки так вот… Гражданин, говорит!.. Не можешь ты этого внять, чтобы…

Вечером в квартирке было шумно. К Синице пришли двое товарищей, пили водку, толковали и пели. Один играл на гитаре, а Синица запевал боевую песню. Матрена пила пиво, в упор глядела на кудреватого жильца, и глаза ее туманились. Уклейкин раздобыл где-то балалайку и выбивал такие рулады, что даже Матрена передернула плечом и грудью и крикнула:

— Ах, пес, не забыл!..

— Весь пр-рах отрясем! Катай, Пал Сидорыч!

А Пал Сидорыч закручивал ус, трогал Матрену ногами под столом, нажимал коленями и пел боевое, потом «Стрелочка», потом еще что-то забористое.

Девятилетний рыжий Мишутка сидел в сторонке и щурился. Давно бы пора спать, но ему еще не дали поесть, да и давно не было такого веселья.

V

Далеко за полночь Уклейкин лежал под лоскутным одеялом, выставив голые ноги, неподвижно, как покойник, и глядел в потолок, на котором уснули тени от уличного фонаря. Все когда-либо побывавшие в голове обрывки мыслей, все, что его мутило и сосало, теперь все это столкнулось в памяти, точно пришло в последний раз — проститься и уйти, уступить место другому, новому. Это новое шло видимо и осязательно.

«…Первое дело, права всякие… — раздумывал Уклейкин. — Второе дело — будем выбирать… Уж настоящих выберем, не прохвостов каких, а самых настоящих… Потом порядки новые… Налоги все к черту, пусть с богачей берут… Хоть им и неприятно это, а… Пожила кума до масленой, а на масленой и сами поживем… Хорошо бы магазин».

Больше ничего не мог выдумать Уклейкин. Что-то мягкое стлалось и залегало в душе. Чуть-чуть даже жалко было всех этих, кому так ловко жилось недавно и кому теперь скоро будет плохо. Но делать нечего: как кому судьба. Да, но как же все это сладится?.. Магазин… да, это хорошо… Только надо…

И ясно пришло в голову, что самое важное надо сделать.

« Поддержаться…»

Это слово он повторил про себя несколько раз, но этого было мало. Так что же еще-то нужно? Он перебирал в голове все, что там было, и снова пришел к выводу, что нужно «поддержаться». И захотелось ему во что бы то ни стало выполнить решенное им — иначе ничего не изменится, — и он с таким мучительным напряжением пожелал выполнить, что уже не мог спокойно лежать, привстал с постели и глядел в темноту. Но все спали, и не было такого человека, кому можно было бы высказать все. А было так полно и горячо на сердце, что подступало к глазам и жгло.

Возле он чувствовал большое, обжигающее тело Матрены.

— Матрен! а Матрен!.. Уж захрапела…

Но не спала и Матрена. Заложив полные белые руки за голову, она жмурилась, стараясь вызвать в воображении сильные объятия наборщика, все еще ощущая намекающие пожимания колен, снова переживая жгучие чувствования страстных, с другими пережитых, ласк. Она думала, как, когда и где столкнутся они, и знала, что это будет, что если не он, так она сама пойдет к нему и добьется. У него такие позывающие глаза. Он понял ее сегодня, когда она притиснула под столом его колено, и он не отнимал его, а злым, прожигающим взглядом посмотрел ей в глаза, на шею, и, чокаясь, локтем нажал грудь. Она наденет розовую рубаху с открытой грудкой и кружевцами, рубашку дьяконицы, распустит косу и босая пойдет…

И она притворилась, что спит, стараясь затаить клокочущие вздохи нахлынувшей страсти.

— Матрена… Слышь ты!..

Он толкнул ее в грудь, и толкнул больно.

— Ну?.. чего ты?.. Только глаза сомкнула…

— Глаза… Храпишь, как… бревно.

— А тебе завидки?

— За-вид-ки… ду-ра… С тобой как с человеком все равно…

— Наглотался.

— На-гло-тал-ся!.. Дурында… Никакого понятия… Ты слушай… Да не зевай… Даже щелкает… Э, необразованность…

— Образованный! Дрых бы уж лучше… пьяница!..

Ему стало обидно.

— Тише ори-то, дурища!.. Пьяница… Пал Сидорыч вон прямо душевный человек — и то пьет… Тебе бы сресаля всё. И выпить уж нельзя. Теперь вон все самые образованные люди — пьяницы. Поори еще!.. Толкану вот — вылетишь!..

— Навязался, черт лысый… Уж лучше бы за будочника пошла… По ночам спать не дает…

— Э-э-э… не да-ет… Мужчина я потому… Во мне кровь ходит… Слушай! Да слушай ты… Чего ревешь-то? Со злости ревешь-то!.. Да слу-шай…

Он осторожно толкнул ее в бок.

— Кулашник, леший!..

— Да ведь легонько я… Слу-ушай… Вот тебе сказ… Да слушай! Да не реви ты… Пал Сидорыч слышит…

— Все пущай слышут, как ты, шильный черт… В гроб вгонишь…

— Тебя вго-онишь…

— Уж лучше бы на бульвар ходила…

Что-то глухо хлопнуло в темноте.

— В-вот тебе! в-вот тебе «на бульвар»…

Еще что-то хлопнуло и загромыхало. В соседней комнатке ноги уперлись в переборку и вялый голос спросил:

— Чего там?

Тишина.

— Услыхал… Э, дура! С тобой пошутил, а ты в рыло. Ведь люблю… Подь-ка сюда… да ну, что ль… Чтоб только человека обижать… Ну, слушай… Матреш!.. Курочка ты моя…

— Слышу! — злым шепотом отозвалась Матрена, в которой сонный голос жильца вновь разбудил жгучий порыв.

— Слушай… Водчонки — ни-ни! И не покупай… Крышка! Поддержать себя надо. И вот те крест… ежели хочь каплю, хочь… Вот тебе!.. Зарок дал… Чтоб все по-другому… Долги сберем, книжку заведем… Как лишнее — на книжку… Магазин, может, откроем…