Гражданин Уклейкин, стр. 12

— Когда строят новое здание — а это-то и есть великая задача миллионов, — не берут из прежнего старые… балки!!

Казалось, что рушились балкон и галерея… Даже электричество мигнуло — такой широкой волной отозвалось собрание. А лохматый адвокат кидал новые искры, жег врагов огнем насмешки, вытаскивал кошелек и требовал контроля над «кошелем народным» и в заключение высказал надежду, что прошли золотые денечки, когда «каждая заштемпелеванная муха могла с полным удовольствием заглядывать в мой карман».

— Непобедимый Лександр Ликсеич! Бр-раво!!

— Заседание кончено. Следующее послезавтра, в восемь часов.

— Придем!.. Спасибо!.. Старичка!.. Всех!..

— К черту Балкина!..

У подъезда толпилась полиция. С мирным гулом расходился народ.

— Ишь все киятры, все киятры играют…

— Это не киятры… Тут нащет… Вот выбирать-то будут…

— А-а… А то всё киятры представляли…

Уже вступая в свой переулок, Уклейкин услышал, как в стороне Золотой улицы перекатывается песня. Он остановился и прислушался.

Впе-ред… впе-ред… впе-ред!..

И потянулось что-то в груди, какие-то стягивавшие и душившие путы. Он вздохнул широко, вбирая морозный воздух. И поглядел на небо.

Голубовато-светлое от месяца, с большим расплывающимся кольцом, оно темнело к краям.

«Чисто день… — подумал Уклейкин. — Хорошо-о».

И вздохнул.

XV

В тишине комнатки, сидя перед лампочкой, Уклейкин ощутил тоскливое одиночество. Оно подобралось на смену яркого, шумного зала, толпы, освещенного месяцем неба и снега, выползло из желтого попискивающего огонька лампочки, из грязных стен и тишины.

Скучная тишина глядела из углов. Глядела и молчала. На кровати разметалась Матрена, и ее белая, полная нога неподвижно, как мертвая, торчала из-под одеяла вместе с краем розовой рубахи. Беззвучно спал Мишка на лавке, показывая грязные пятки и стриженый затылок. Переливающийся монотонный храп жильца вливался в тишину, нагоняя сон.

«И с чего это устал я так?.. — думал Уклейкин, прислушиваясь к писку лампочки. — И не работал вечер, а устал…»

Он взял луковку, макнул в солонку и стал грызть.

А глаза смотрели в угол, через угол, куда-то. Так он сидел и хрустел луковкой. Не замечая, он несколько раз с силой вздохнул. Потом стал хлебать квас, сочно пережевывал хлеб и смотрел в угол. Ходики простучали и напомнили, что пора спать.

Он прошелся по мастерской, чтобы обойтись, сбросить с себя что-то непривычное, связывающее. Но сбросить не удавалось. В голове была тяжесть, громадный ком спутанных мыслей. Кто-то вдвинул их туда, и они катаются там и путаются.

Вспомнился Балкин и как его прогнали. Прогнали и пристава. Да, все как-то чудно было, шиворот-навыворот. Кричали сверху: «Вон!» — и полиция скрылась. А когда говорил тот, в пальтишке, неизвестно кто, одобряли. Да, там было все по-другому и никто никого не боялся. А вот что завтра будет?.. Что сделает прокурор, пристав?..

Завтра опять на липку, бегать по заказчикам. Позовет Балкин, и придется стоять на кухне, ждать и кланяться. Чудно… А если парикмахер позовет?..

Да, там все было сообща, дружно, оттого и не страшно было. В засилие вошли.

Проснулась Матрена и увидала огонь.

— Карасин-то чего жжешь!.. Митрий!.. Тебе говорят!..

— А?..

— А-а!.. Чего глаза-то пучишь?.. А-ах… на стирку итить скоро…

«Ах ты… Скрипучи-то и не починил…»

— Чинить стану…

Он подвязал грязный фартук и, не переставая думать, стал работать. И под стук молоточка проходили в памяти обрывки речей, лица, выкрики. А вдвинутый в голову клубок так и не мог распутаться.

Что теперь будет?.. Обязательно новая жизнь откроется. Зачем же и собрание было, если ничего не будет? И под стук молоточка он прикидывал в уме, как все будет.

Уже дешевеет сахар, чай, керосин, хлеб, говядина. Потом… Ну, тогда многое будет, чтобы всем было хорошо.

«Уж на точку поставят…»

И не видать было раньше хороших-то людей, а на собрании-то и оказались…

И чем больше вспоминал Уклейкин про собрание, тем яснее отлагался в душе след чего-то большого и радостного. Мишутка завозился, и одеяло упало на пол. Уклейкин встал и закрыл, а когда закрывал, Мишутка проснулся. И, должно быть, еще до сна была у него какая-то мысль, потому что он сейчас же вытащил из-под подушки синий пакетик и сказал:

— Папанька, я тебе пряничка сберег…

— А-а… Ну, спи, брат Мишутка… ладно…

— Мне Пал Сидорыч целый пятачок дал!..

— А-а… Ишь ты…

— Он две бутылки пива купил…

— Ну, ладно, ладно… спи…

Но Мишутка не сказал, что ему наказали купить пряники непременно у Яшкина, куда пришлось бежать через весь город. Не сказал и о том, как долго не отпирали ему дверь.

«Вот душевный-то человек… — думал Уклейкин, засовывая пакетик Мишутке под голова. — Прямо образованный человек!»

И не было никакого подозрения, потому что в голове все еще продолжал шевелиться и путаться клуб мыслей и образов, а на сердце было светло.

Он окончил починку и пошел помыть руки — и спать.

А утром Синица хлопал Уклейкина по плечу и спрашивал:

— Ну как? понравилось?

— Ну вот… Еще бы… Тоись такое было!..

— Завтра опять пойдешь?..

— Обязательно.

— Теперь тебе раз от разу понятней будет.

— Это ты правильно… Только вот никак столковаться не могут… Каждый все по-своему… Но видать, что все по-новому хотят…

А наборщик хлопал Уклейкина по плечу и ободрял:

— Перемелется, брат, — мука будет!

XVI

На выборах спорили две партии, и Уклейкин уже знал, за кого подавать голос. Уж конечно, не за Балкина и не за городского голову.

Городской голова, во-первых, ни слова не сказал на собраниях, а сидел в первом ряду в бобровой шинели внакидку и только потирал лысину; во-вторых — человек богатый и вообще «прохвост, черносотенец и шпана».

Балкин хоть и резко говорил, но тоже черносотенец и выслуживается в прокуроры, как смеялись на галерке. Нужно было выбирать верных людей, а такие были. Кто-то их подобрал и напечатал на бумажках.

Во-первых — председатель собраний, следователь, прогнавший пристава, человек решительный, и голос у него как труба. Во-вторых — лохматый адвокат, милейший и понимающий парень, обещавший всех поставить на точку.

«Уж этот от всех отгрызется, — рассуждал Уклейкин. — Ежли попадет, пару нагонит».

Третьим стоял конторщик, парень разбитной, хорошо объяснявший о труде и про налоги. Был еще адвокат, так себе. Тот больше говорил про евреев и поляков, про какую-то «анатомию», вообще что-то непонятное. Лучше бы, если бы записали Васильева, паренька в драповом пальтишке, складно говорившего про землю. Ну уж раз пропечатали, менять не стоит, тем более что и лохматый адвокат тоже может про землю сказать: на галерке рассуждали, что он может на все пойти и никому не удаст.

Уклейкин жалел, что не записали старичка, но успокоился, когда ему объяснили, что старичок обязательно пройдет где-то в другом городе.

К народному дому, где происходили выборы, Уклейкин пришел рано, к восьми утра, хотя в объявлении рекомендовалось ему явиться между четырьмя и шестью часами, в порядке нумеров. Но было трудно сидеть дома и ждать в такое горячее время. Везде разговоры, афиши, да и день праздничный.

Билет с кандидатами, тщательно завернутый в газету, был запрятан в боковой карман пиджака. Эта маленькая бумажка, лежавшая возле сердца, подымала дух и будила надежды. Вот он, Уклейкин, простой сапожник, а, оказывается, нужен для общего дела, и эта бумажка пойдет из его кармана куда-то туда. Пробуждался азарт: чья возьмет.

Те, другие, которые за Балкина и вообще против него, Уклейкина, тоже расклеили афишки, суют свои бумажки и упрашивают, а он идет против них, против Балкина и городского головы, против всех. И никто ничего ему сделать не может.