Ватага, стр. 27

День был серый, в облаках, изредка падали дождинки, и с дождинками падали трельные переливы висящих над полями жаворонков. Дорога кой-где пылила: встречались таратайки, верховые. Зыков круто сворачивал тогда и, притаившись, выжидал.

Поздний вечер. Каменный кряж пресек дорогу. В скале проделан узкий ход. Копыта четко бьют о камень. Камень черный и в узком проходе — ночь, черно. Зыков приготовил винтовку и чутко напрягает слух. В черном мраке навстречу цокают копыта. И в камне раскатилось Зыковское:

— Держи правей!..

Встречные копыта онемели. Зыков взвел винтовку и процокал вперед. Молчание. Слева кто-то продышал, всхрапнула лошадь. — «Притаился, дьявол… Целит…» — оторопело подумал Зыков и приник к шее своего коня: «Вот, сейчас…» Испугавшаяся кровь быстро отхлынула к сердцу.

Но засерел выход. Зыков ошпарил коня нагайкой и вскачь.

А вдогонку с ужасом, с отчаянием:

— Зыков, ты?! Стой, стой!!

Но пыль из-под копыт крутила вихрем, скрывая скачущего всадника.

Парень долго гнался, потом остановил запыхавшуюся свою кляченку и заплакал. Он плакал навзрыд, с отчаянием, и, как безумный, вскидывал руки к небу. Он ничего не слышал, ничего не видел пред собой, весь свет враз замкнулся для него.

Парень повернул лошадь, вз'ехал, все так же плача, на гребень скалы, слез с седла и подошел к краю пропасти. Вот он, узкий, высеченный в скале проход, где они только что встретились с Зыковым.

Парень заглянул вниз, в страшный сырой провал. Сердце сжалось. И только в этот миг в сердце Зыкова ударил бешеным бичем огонь. На всем скаку кто-то резко рванул его коня, и конь помчал всадника обратно.

Парень отступил несколько шагов, чтоб разбежаться, сбросил шляпу и — вдруг:

— Эй, парнишка!

Парень оцепенел. И чрез мгновенье:

— Зыков, миленький!!.

Все горы перед Зыковым вдруг заколебались:

— Танюха! Ты?!.

— Степан! Голубчик!.. Ведь ты на смерть поехал!

— Как?

— Твою заимку красные взяли. Большой отряд, человек с сотню… Пулеметов много, пушка. Тебя стерегут… Бой был. Скорей, скорей, отсюда!..

— А где ж мои все?

— Твои убежали кто куда.

Зыков побагровел. Белый конь его тяжко водил взмыленными боками.

Глава 18

Когда выбрались на дорогу, наступила ночь, звездная, весенняя, в сыпучем золотом песке.

— Там келья для тебя, место скрытное. Не опасайся.

Та же ночь висела и над городком, над заимкой Зыкова, над всей землей.

И попадья впервые в эту ночь решилась признаться мужу:

— А ведь я, отец, понесла…

— Ну? — и отец Петр радостно перекрестился.

— Уж три месяца, отец.

Батюшка встал, благословил утробу супруги своея, и в одном белье опустился перед образом на колени. Молитва его была не горяча, а пламенна: ведь так ему хотелось иметь второе чадо. Девять лет пустовало чрево жены его, и на десятый год разрешено бысть от неплодия. Боже, Боже…

Матушка слушала слова молитвы и не слыхала их. И в эту минуту особенно остро встал перед ней вопрос: чье же дитя зреет у нее под сердцем? За упокой души раба Божия новопреставленного Феодора она молиться будет обязательно, а вот другой раб Божий помер или жив?

Настя тоже три месяца как понесла, но об этом — ни гу-гу. Господи, хоть бы муж не возвращался, Господи… Убьет. Настя, как и попадья, тоже не знала, чье дитя зреет у нее под сердцем. Придушить его, родненького, маленького, или оставить — пускай живет.

А ночь шла, катились звезды, золотой песок дрожал вверху и сыпался на землю.

Зыков вскидывал к небу глаза, золотые песчинки залетали в сердце, и так хорошо было сердцу в этот миг. Зыкова охватило свежее, небывалое, такое непонятное чувство. Он пытал побороть себя и не хотелось бороться. Он дышал порывисто, закусывал губы, крякал, но у сердца свои законы, и даже чугунное сердце не в силах превозмочь вдруг вздыбившейся любви. Зыков дрожал и в его сильных руках дрожала Таня.

Белый конь ступал тяжело, как литая сталь. Сзади серой мышью тащилась пустая кляча.

Таня прижималась к Зыкову. Он целовал ее в лоб, в глаза. Оба молчали, и все молчало кругом: горы, леса, златозвездная ночь, только бессонная реченка, разрывая о камни бегучую грудь свою, стонала в горах, плакала, кого-то кляла.

И настроение Зыкова быстро сменилось, короткие сладостные порывы уступали место гнетущему отчаянию. Страшное известие Тани хлестнуло по его душе, как по одинокому кедру ураган, корни лопнули, Зыков оторвался от земли, и вот жизнь его вдруг вся покривилась, покачнулась, падает, словно подрубленная колокольня. Как? Неужели его колокол отзвонил, и навеки умолкла труба горниста?

Может быть, вырвать из сердца занозу — будет больно, ну, что ж? — Зыков начнет все снова… эх, придушить девчонку, что дрожит в его руках… Чорт ли, девка ли, может, волшебница с притворным зельем — раз и навсегда!

А что же дальше? Нет, не в девчонке дело, не здесь застряла окаянная, трижды проклятая судьба его.

Внутренним взглядом он озирается назад. Там, в туманных прошлых днях — крепкий царев острог. За правду, за веру, за смелые слова, по сыску попов и начальства, гоняли его, как собаку, из тюрьмы в тюрьму. А кончил высидку — по Руси бродяжил, по Сибири, узнавал людей. «Эх, с этим бы народом, да раскачку. Уж и грохнул бы я ручищей по земле!» Потом подошла война, и за войной — пых-трах: вздыбил народ — мятеж, огонь и буря.

И вот Зыков снова родился в мятежной буре и услыхал в своей душе приказ: «Встань на защиту рабов, борись за правду, а правда и Бог одно — борись за Бога». Как осколок корабля он был выброшен бурей на скалу. И с вершины скалы раздался его призывный смелый клич: «Кто, простой люд, за обиженных? кто за правду?.. Эй, братья! все ко мне!»

Зыков думал — нет правды без Бога, и Бог без правды мертв есть. И как думал, так и делал: за старого Бога, за правду, за угнетенный люд! Он все бросил, все спалил, что было назади, обрек себя на страшный бой, и карающий меч его не боялся крови. За Бога, за новую правду! Буря и кровь и огонь, не страшно, не грех — так надо. Бурей носился по Алтаю Зыков, старый отец бросил ему: — Назад! Богоотступник! — смерть отцу! И вот отец убит.

Все, все принес Зыков в жертву новой правде, жену, богатство, даже отца убил. А дальше?

Дальше — ночь, горы, звезды, и дорога пошла в под'ем.

В нем все дрожит и мутится. Там, у пропасти, куда хотела броситься Таня, Зыков узнал от нее, что красные ищут арестовать и убить его. О, Зыкова не так-то легко поймать. Пусть попробуют. Но за что, за что? За то, что он осквернил революцию своим разгулом в городе, уничтожил казенное добро, разграбил склады, казнил многих невинных по гнусному доносу, без суда. Враки! Суд был, все решалось на улице! Но Таня не виновата, она, переряженная парнем, так подслушала возле Зыковской заимки, у костра.

В Зыкове все дрожит и мутится. Конь напрягает мускулы, дорога идет в под'ем, но душа Зыкова неудержимо лезет в преисподнюю.

— Танюха, голубонька моя, — начинает он тихо и не может, не знает, какие надо говорить слова. — Приедем, я тебе буду сказывать сказки. Я знаю занятную сказку про славного вора и разбойника Ваньку Каина.

— Ты сам — сказка.

— Я — чорт.

— Ты для меня Бог.

— Пошто этакое святое слово вспоминаешь?.. Я совсем сшибся с панталыку, округовел. И сам не знаю теперича, кто я.

Таня прижалась правой щекой к его груди, и когда Зыков говорит, его грудь гудит и ухает, как соборный колокол. Тане тепло возле большого сильного тела, Тане беззаботно, радостно: Зыков с ней. И не жаль ей ни мать, ни сестру, ни дядю.

Долго Зыков говорит, потом едут в молчании — Таня дремлет. Он что-то спросил, в голосе надрыв, тревога; Таня поймала сердцем, открыла глаза, думает, как ответить.

— У них своя вера, земная… — говорит она.

— Так, так…

— Когда я училась в губернском городе в гимназии… Недолго я училась, три зимы всего… А брат мой Николенька был техник. Пропал куда-то он. Как настала революция — ни словечка не писал нам. Ну, вот. А жили мы с ним вместе. Студенты к нам захаживали, революционерами считали себя, сходки там, выпивка, запрещенные песни. Что говорили, не помню ничего, да и не понимала тогда. Только хорошо помню, что Бога они не признавали. Бабьи сказки, мол, чушь. Вот также и большевики…