Угрюм-река, стр. 45

– Говори, говори, сокол мой, что ж замолк? – пролепетало пламя. – Спишь?

– У меня есть невеста! – вскрикнул, встрепенулся Прохор. – И я ее люблю... Разве я могу жениться на тебе? Не смей, пожалуйста, воображать... Она чиста. А ты – дрянь... Не надо мне тебя. Уходи отсюда, уходи... – Ему стало обидно, горько. Однако лесная избушка молчала. Где ж Анфиса? И пламя искало Анфису, Анфисы нет нигде.

– Ниночка! Ниночка...

И еще крепче, до боли стиснула его Анфиса горячими руками, зацеловала его глаза, лоб, губы: «Сокол, свет мой!»

И провалилось куда-то все... Хлопьями снег летел, стонала вьюга.

– Анфиса, Анфиса...

Но Анфиса сидела у костра, вся в красном, и тихонько напевала песенку. Потом сказала ему тихо, грустно:

– Ниночку никогда не вспоминай. Ниночку забудь! Слышишь, Прохор? Неужели думаешь, что отдам тебя? Никому не отдам. Запомни!

– Отец убьет меня, убьет. Как могу быть твоим мужем? Подумай ты.

– Ты сам убьешь себя... И меня убьешь... Ой! Ой!

– Это ты, Анфиса, говоришь? – сонным голосом кто-то спросил сквозь вьюгу.

– Да, это говорит Анфиса, судьба твоя...

– Нет, нет, я знаю, кто говорит со мной!.. Это ты, Синильга?.. Закрой дверь... Меня засыплет снегом. Я боюсь. Умираю я... Ибрагим... Ибрагим!..

Прохор открыл дремотные глаза и вскрикнул: нет Синильги, это Анфиса стояла перед ним нагая. Огонь сразу ослеп от прекрасной наготы ее и померкнул, как пред солнцем. Лучезарная Анфиса сверкала неизъяснимой красотой своей, простирая к Прохору трепетные руки.

– Только ты первый!.. Только для тебя цвету розовым кустом, мил-дружок. Единственный!

Прохор, как в громе, как в молнии, весь оцепенел и с сладостным криком бросился целовать ее обольстительные ноги:

– Анфиса! Анфиса!.. Судьба моя...

Мох пушист и мягок, хвои пахучи, и филин где-то близко ухал до утра...

– Эге ж! Дрыхнешь ловко, – сказал черкес, дымя трубкой. – Гусь бил, нет? Кого убил?

Он сидел в его ногах.

Прохор дико, порывисто ошарил глазами все углы избушки.

– А где ружье? Винчехор?

– Я не брал его... Кажется, не брал...

– Эге ж. Цх!

– Давно ли ты здесь? – спросил Прохор, виляя голосом.

Ибрагим молчал. Прохор хотел спросить про Анфису – не застал ли он ее здесь? Но было стыдно: вдруг – сон, вдруг Анфисы не было здесь вовсе... Да и вообще стыдно как-то и тоскливо на душе, словно он в запальчивости убил человека. Черт возьми, должно быть, сон... Однако бутылка была пуста. Ибрагим все еще молчит, но что-то знает; прищелкивает языком, подмаргивает. Лукавый этот Ибрагим. Черт возьми! Почему он молчит?

– Давай лодка смолить, – сказал черкес.

– Нет.

И они пошли домой. Пели птицы, зеленела трава. Горело солнце.

– Фу, жара! Вот так весна нынче! – сказал Прохор.

Ему не хватало воздуха, кружилась голова, было душно.

Шли звериной тропой. Он чуть приотстал от Ибрагима, вынул голубую Анфисину подвязку с простенькими застежками и, крадучись, поцеловал.

– Худо, Прошка, – сказал черкес, поравнявшись с ним. – Твой ружье Илья отцу принес. «Где брал?» – «У Анфис».

Прохор, как врытый, враз остановился.

– Когда отец приехал?

– Ночь. Ты, Прошка, с отцом потише. Не шуми. Чистый зверь. Убьет.

XVI

Однако все как-то замялось. И, удивительное дело, – отец ни слова. Мать, видимо, ничего не знала. Только Илья ходил с обмотанной головой, как муфтий в чалме, и грозил в пространство:

– Я кой-кого на свежую водичку выведу. Я знаю, по чьей милости аргументы-то под глаза мне наставили. Ответ шарады – Прохор...

Да еще поверенная по делам Анфисы старушонка Клюка шепнула в лавке Прохору:

– У него свой ключ, слышь, у Илюхи-то, от Анфисиных дверей. Вот ружье-то и выкрал да к отцу. Что, батька-то бил тебя?

Прохор послал с ней записку:

«Что за сладость эта наливка твоя. День и ночь только о тебе думаю. И злюсь. Как вспомню про отца, и про тебя, и про себя также, – свет не мил. Проклятие, а не жизнь! Слушай, была ли ты в избушке? Кто был в избушке? Я потом расскажу тебе. Отец следит. Где бы нам встретиться? Голова в огне. Прощай, моя Анфиса».

В воскресенье, после обедни, Анфиса нагнала купчиху Громову; обе из церкви шли.

– С праздником вас, Марья Кирилловна, – сказала она и застенчиво так заулыбалась. – Простите вы меня, Марья Кирилловна, дуру, за худой мой бабий язык.

Марья Кирилловна смотрела на нее по-сердитому, ускоряла шаг.

– Клянусь я, Богом клянусь, святым Евангелием, – не виновата я перед вами!

– А дом за что ж он выстроил тебе?

– А спросите его. Да, чур, пусть не врет. Поглянулась, пожалел, может быть. Конечно, я покрутить люблю, впустую этак, уж сердце у меня такое, уж такая родилась. Другой пьяницей родится али злодеем. Я вот – крученой такой. А Петру Данилычу я не была никем.

– Не тебе бы говорить, не мне бы слушать...

– Пусть ангел-хранитель проклянет меня... Господи! – Анфиса заплакала или, может быть, сделала вид такой. У Марьи Кирилловны тоже задрожали губы.

– Ну, ладно. Только сына моего не обижайте, Анфиса Петровна, голубушка. Ради Богородицы. У него невеста есть...

– Невеста не жена еще, – сказала Анфиса резонно. – Невесту человек выбирает, жену Бог дает.

– Заходите как-нибудь.

– Я теперь вижу, сколь виновата перед вами. С Петром Данилычем буду как крапива. Отскочит.

Марья Кирилловна упала в своей спальне перед образом и долго обрадованно молилась, а когда вошел Прохор, крепко обняла его:

– А ведь Анфиса-то хорошая.

И улыбнулся и задумался вдруг Прохор. Ласково и нежно целуя мать в пробор темных с ранней проседью волос, сказал:

– Да, да. Очень хорошая она, мамашенька. Зря плетут на нее.

– Только, говорят, водку хлещет, как мужик.

– Наливочку, мамашенька, наливочку.

– Надо ее за Илюху выдать... Чего он башку-то обмотал?..

– Что?! За этого дурака-то?.. Да такая красота, как Анфиса Петровна, за князя выйдет, если в столице где.

– Ангельская красота, верно, – сказала мать. – Глаз не оторвешь, – и спохватилась: – Эх, Прошенька! Не годится она женой быть никому. Красива крушина-ягода, а поди-ка съешь – подохнешь.

Пошел Прохор, и закрестила ему спину большим крестом Марья Кирилловна:

– Упаси его, Господи, от женских прелестей лукавых... Апостол Прохоре, батюшка!

...Илюха палил в огороде из револьвера в лопату, полкоробки патронов расстрелял, злился очень:

«Так, дак так, а не так, дак... Я ж ей, дурище, большую честь делаю своей рукой и сердцем... А вот посмотрим. Каторга так каторга. Мне все едино без нее не жить. Застрелю ее! А может быть, случайно и себя».

Прохор незаметно подошел к нему.

– Ты что?

– Да вот в лопату испражняюсь, Прохор Петрович... А попасть не могу. Курсив мой...

– Ну-ка. – Прохор отступил подальше и одну за другой три пули всадил в цель. Бросив на землю револьвер, пошел, сказав: – Так это Анфиса Петровна тебе альбом-то подарила?

– Хы-хы-хы!.. Вроде этого-с.

– А не сам себе?

– Хых-хы-хы!.. Вот страдаю за нее всещадно, – показал он на чалму, – парни били. Не по вашей ли рекомендации, пардон?

Прохор все возле ее дома кружился. Раза три к своей лавке подходил, якобы попробовать, хорошо ли замки висят. И никак не мог увидать Анфисы. Где она? Неужели ее не тянет к нему, что она делает, что думает, с кем она? Покажись, покажись, Анфиса, хоть на короткую минутку... А тот дьявол, Илюха, по пятам, как тень. Вон из-за плетня выглядывает белая его чалма. Эх, в иное время хватил бы его Прохор камнем в лоб.

Дома, после обеда, когда запивали молоком пирог с изюмом, отец сказал:

– Пускай-ка Ибрагим сходит гостей покличет. В картишки, что ли. Скука чего-то, да и праздник...

Отец все эти дни очень ласков, только по две рюмочки за обедом пил и на сына посматривал любящими глазами. Прохор не знал, как и понять. Ему и стыдно пред отцом и чего-то страшно очень. Конечно, отец знает все. Да, страшно.