Угрюм-река, стр. 226

Двое подручных Ильи Петровича дожидаются в кухне, чтобы этим же вечером разнести пакеты по принадлежности.

У Прохора Петровича надвое раскалывалась голова. Там, глубоко под черепом, ныла, разрывалась, дергалась какая-то болючая точка. Острота неимоверных мучений была непереносима. Будто в дупло наболевшего зуба, к которому нельзя прикоснуться пушинкой, с маху забивают гвоздь. Прохор стонал на весь дом. На помощь прибегали оба врача, приходил Иннокентий Филатыч с отцом Александром и другие. Прохор всех выгонял:

– К черту! Вон! Стрелять буду...

Лишь старому лакею Тихону позволено пребывать в кабинете.

– Барин, страдалец наш... – страдая страданием Прохора, хныкал он и весь дрожал. – Дозвольте, я вас разую. А потом ножки в горячую воду. Сразу полегчает.

– Чего? В воду? Давай разувай. – И Прохор, не в силах сдержаться, снова неистово выкрикивал: – Ой! Ой! Ой!

Горячая вода лучше всяких лекарств делала свое дело: кровеносные сосуды в ногах расширялись, кровь откатывалась от головы, облегчая болезнь.

– Негодяй! Это он меня плетью... По голове. Как он смел? Мерзавец... Как он смел руку на меня поднять?!

– Разбойник, так разбойник и есть, – кряхтел Тихон, искренне радуясь, что угодил барину водой.

Чрез час боли стихли, но сон не шел.

Не спали и в покоях Нины Яковлевны. Там совещались, что делать с хозяином. Говорил доктор Апперцепциус. За последнее время он стал желчен и нервен.

– Я недели две-три тому назад рекомендовал больному длительное, комфортабельно обставленное путешествие. Это, безусловно, по авторитетному мнению науки, должно было произвести свой эффект. Но... – доктор развел руками. – Но, к сожалению, по мнению науки, авторитет которой в этом доме не желают признавать, благоприятный момент упущен. Галопирующая болезнь вступила в новый фазис своего развития. Этому способствовал казус с отрубленной головой исправника.

Отец Прохора Петровича – Петр Данилыч, спешно прибывший из села Медведева, тоже присутствовал на совещании. Он приехал с единственной целью насладиться зрелищем, как проклятый сын его будет ввергнут в глухой возок и увезен в тот самый желтый дом, где сидел по милости нечестивца Прошки несчастный старик, отец его. Проклятый сын будет орать, драться, но его сшибут с ног, забьют рот кляпом, раскроят в кровь морду, вышибут не один здоровый зуб. Пусть, пусть ему, анафемскому выродку, убийце, пусть!

Лохматый Петр Данилыч, притворно вздохнув и покосившись на икону, грубым, каменным голосом говорит:

– По-моему, вот как, господа честные. Путешествие ни к чему. Глупая выдумка. Сопьется малый. А надо Прошку везти в дом помешательства. Там и уход хорош, и лечат хорошо. Я сидел – я знаю.

– Господи, помилуй! Господи, помилуй! – шепчет Иннокентий Филатыч, поеживается.

– Мне с этим необычайно тяжело согласиться, – убитым голосом говорит Нина Яковлевна, одетая в черное, траурное платье. – Нет, нет. Я готова выписать первоклассное светило науки, окружить больного самым внимательным уходом. Словом, я согласна на все жертвы. И мне странно слышать, – обращается она к Петру Данилычу, – как вы, отец, рекомендуете для сына сумасшедший дом?..

Старик ударил в пол суковатой палкой с серебряным набалдашником и открыл волосатый рот, чтоб возразить снохе, но доктор Апперцепциус, оскорбленно надув губы, перебил его:

– Хотя я в этом почтенном доме и не считаюсь светилом науки...

– Бросьте, доктор!.. – сказала нервно Нина Яковлевна. – Мы не для пикировок собрались сюда.

– Доктор верно говорит: в желтый дом, в дом помешательства – возвысил голос Петр Данилыч.

– Простите. Я этого вовсе не собирался говорить.

– Господи, помилуй, Господи, помилуй! – И Иннокентий Филатыч, тыча в грудь Петра Данилыча, укорчиво сказал ему: – Эх, батюшка, Петр Данилыч. В желтый дом... Да как у тя язык-то поворачивается! Нешто забыл, как плакал-то там да просил меня вызволить из беды?

– Дурак! – закричал Петр Данилыч, злобно моргая хохлатыми бровями, и стукнул в пол палкой. – Меня здорового засадили! Прошка засадил! Так пусть же он...

– Отец! – крикнула Нина.

– Я правду говорю! Он, мерзавец, много лет держал меня с сумасшедшими. Я еще с ним, с проклятым, посчитаюсь на Страшном суде Господнем... Я ему скажу слово. – Он встал, большой, взъярившийся, и свирепо загрозил палкой в сторону кабинета: – Убивец, сукин сын, убивец! – Старик весь затрясся. – Все сердце мое в кровь исчавкал, пес!.. Дьякона подстрелил, рабочих больше сотни в могилу свел... Хватайте его, жулика! Не в сумасшедший дом, а в каторгу его! Потатчики, укрыватели!! И вас-то надо всех в тюрьму!

Присутствующие вскочили. Иннокентий Филатыч и отец Александр, успокаивая старика, повели его вон. Старик кричал, размахивая палкой:

– К губернатору поеду! Все доложу! Все... В Питер поеду... Прямо в сенат, к царю.

Нина готова была разрыдаться.

VI

В это время Прохор Петрович со скрещенными на груди руками, с поникшей головой окаменело стоял босиком среди кабинета в мрачной задумчивости, как сфинкс в пустыне.

Полосатый бухарский халат его распахнут, засученные выше колен штаны обнажали покрытые волосами, узловатые, в мозолях, ноги. На голове, как чалма, белое, смоченное уксусом полотенце. Чернобородый, смуглый, с орлиным носом, исхудавший, он напоминал собою – и неподвижной позой, и наружностью – вернувшегося из Мекки бедуина, погруженного в глубокое созерцание прошедшего.

Однако это только так казалось. Как ни силился Прохор, он не мог собрать в клубок все концы вдребезги разбитой своей жизни. Его духовную сущность пронзали две координаты – пространства и времени. Но обе координаты были ложны. Они не совпадали и не могли совпасть с планом реальной действительности. Они, как основа болезни, пересекали вкривь и вкось бредовые сферы душевнобольного. Поэтому Прохор Петрович воспринимал теперь весь мир, всю жизнь как нечто покосившееся, искривленное, давшее сильный крен. Недаром он вдруг покачнется, вдруг расширит глаза и схватится за воздух. Мир колыхался, гримасничал.

В дверь стучат. Входит Нина, с нею несколько человек – все свои, знакомцы. Нина подходит к Прохору, молча и холодно целует его во влажный от пота висок, приказывает Тихону накрыть здесь стол для чая, говорит Прохору:

– Ты нас не прогонишь, милый? Мы в гости к тебе. Мы все любим тебя и хотим побеседовать с тобой по-дружески.

– Пожалуйста, я очень рад. А коньяку принесли? – с искусственной живостью, но с лютым ознобом боязни отвечает Прохор Петрович. Он ей теперь не верит, он никому теперь не верит. Будто окруженный сыщиками вор, он цепко, с тревожным опасением всматривается в каждого вошедшего: «Кажется, нет... Кажется, смирительной рубашки не принесли», – облегченно думает и успокаивается.

– Что, голова болит, Прохор Петрович? – чтоб разбить неловкость молчания, спрашивает священник.

– Да, немножко, – прикладывая пальцы к вискам, мямлит Прохор и срывает с головы чалму. – Спасибо, что пришли. А то скучно. Читать не могу... Глаза устают, глаза ослабли... Да и вообще как-то...

– Милый Прохор, мы все крайне опечалены, в особенности я, твоим временным недомоганием, – подыскивая выражения, придав своему голосу бодрые нотки, начинает Нина.

Она стоит возле сидящего в кресле мужа, нежно гладит его волосы. Но по напряженному выражению ее лица наблюдательный отец Александр сразу почувствовал, что между мужем и женой нет любви, что муж чужд ей, что, публично лаская его, она принуждает себя к этому. Действительно, у Нины до сих пор пылала щека от оплеухи мужа.

– Да ведь я, в сущности, и не болен, – мягко уклоняясь от неприятных ему ласк жены, говорит Прохор Петрович. Он все еще подозрительно наблюдает за каждым из своих гостей, озирается назад, боясь, как бы кто не напал с тылу. – Напрасно Адольф Генрихович считает меня сумасшедшим...

– Что вы, что вы, Прохор Петрович!

– Я вовсе не сумасшедший. Я вполне нормален... Могу, хоть сейчас... А просто... Ну... Мало ли неприятностей... Ну... С дьяконом тут. Ну, голова исправника в мешке. Ведь это ж жуть!.. Ведь я не...