Угрюм-река, стр. 203

Мокрый от пота, Прохор в бессилии повалился головой на стол. Все гудело внутри. Разрывалось сердце. Руки тряслись.

В разгоряченной голове дурили сумбуры и кошмарчики. «Надо убить, надо убить, надо убить, убить, убить», – зудил под черепом голос. Сначала под черепом, потом громко в уши. Не хватало воздуху, не хотелось дышать, не хотелось жить.

И вновь прошлое стало настоящим, настоящее отодвинулось назад. Кошмарчики пошаливали. Сон не шел.

В три часа ночи взял бумагу, долго сидел над нею в помраченном онемении. Потом, вспомнив старцев, вспомнив странный сон про ламу-бодисатву, перекрестился, обмакнул перо и, проставив месяц, число и год, написал:

«Поступаю в полном сознании. Похоронить по-православному. Мой гроб и гроб жены рядом. Гроб Верочки наверху.

Прохор Громов».

– Да, да, – прокаркал он, как ворон. – Ну, что ж, я не виноват, я не виноват. Меня таким хотят сделать.

Он заклеил записку в конверт и припечатал сургучной печатью, перстнем.

XII

На другой день, разбитый физически, растрепанный душевно, Прохор проснулся поздно. Не умываясь (он редко умывался теперь), выпил водки, съел кусок хлеба с солью и с робостью поднял взгляд на портрет в золоченой раме. Но вместо жены на портрете – Анфиса, она ласково улыбалась, кивала Прохору, что-то хотела сказать. Прохор протер глаза, на портрете – Нина...

– Хм, – буркнул он, скорчил гримасу, отмахнулся рукой.

Мысленно, со стороны, Прохор Петрович стал горько подсмеиваться над собою, что вот он, такой большой и бородатый, верит в какую-то чертовщину. Он и рад бы не верить в нее, но он ясно видел, что эта несуразица так ловко оплела его со всех сторон, так искусно перепутала всю логику его суждений, что он стал чувствовать себя погрязшим по уши в болоте личного бессилия.

«Очень интересно наблюдать, как умный с ума сходит, – все так же внутренне ухмыляясь, с большой тоской в сердце думал он. – Нет, шиш возьми. Вот не сойду, назло не сойду. Дурак, пьяница. Мне действительно отдохнуть надо».

Напился чаю, написал письмо Протасову, заказал ямскую тройку (своих лошадей жалел) и, не простившись с домашними, выехал в путь-дорогу.

Он направился в село Медведево, чтобы примириться с отцом своим. Мысль о примирении встала пред Прохором резко, отчетливо. Прохор принял ее, не сопротивляясь. И еще ему надо навестить могилу матери и горько поплакать на могиле желанной Анфисы. «Анфиса, Анфиса, зачем судьба оторвала тебя от моего сердца?»

Тройка бежала скорой рысью. Путь с горы на гору, тайгой, полями, берегом реки. Прохор закрыл глаза и, покачиваясь, грезил. «Черт, до чего все усложняется. Как трудно стало жить. Как перепутались все дела мои...» – не открывая глаз, думал он. Мысленно оглядываясь в недавнее, он казался себе человеком, который по движущейся вниз лестнице старался взобраться в гору. Человек – все выше, а лестница под ним – все ниже. Человек воображал, что вот-вот взойдет на гору, но вершина горы все больше и больше возвышалась. «Да, все так, все правильно. Именно я похож на такого человека». И Прохор под заунывные звуки колокольчика начинал искать корень своих неудач. Впрочем, он четко знал, откуда эти неудачи, но ему хотелось еще раз взглянуть в наглую личину своего врага. Тогда путь путаных домыслов вновь и вновь приводил его к Нине, Протасову, Приперентьеву, отцу. Однако, желая оправдать отца и Нину, он воспаленным воображением своим попробовал искать причину зол не в земнородных существах, а в проклятой судьбе своей.

– Ведь я же открыто, при всех провозгласил тогда на пиршестве, что я – сатана, я – дьявол! – выкрикнул он так громко, что толстогубый парень, ямщик Савоська, оглянулся на него и в страхе стал двигать бровями.

– Что, не узнал?

– Не узнал и есть, – присматриваясь к волосатому прыгающему лицу Прохора, прогнусил Савоська.

– Ты думаешь, барина везешь, а я черт.

– А ты не заливай. Ты Прохор Петрович, вот ты кто.

Прохор, чтоб настращать придурковатого парня, хотел взвыть диким голосом и закатиться сумасшедшим смехом, да передумал. Достал походный ларец и выпил большой стакан водки. Савоська, ежась и заглядывая через плечо на седока, заговорил:

– А что, Прохор Петрович, правда ли, нет ли, – тебя считают в народе колдуном? Будто ты с неумытиком знаешься?

– Верно, знаюсь, – сказал Прохор. Водка всосалась в кровь. Тоска стала спадать. Прохор зарычал слегка и по-волчьи взлаял. – А мой волк, верно, леший, он по-человечьи говорит. Хочешь, и лошади твои по-человечьи заговорят?

– Брось, брось на воду тень-то наводить. Что я, маленький, что ли? Кому другому заливай. И не рычи, сделай милость, – бодрясь, загнусил дрожащим голосом Савоська. – А ты вот что говори, как бы нам не довелось в тайге заночевать. Вишь, сутемень какая, скоро ночь ляжет.

– Через пять верст Троегубинская мельница. Забыл нешто? Там и заночуем, – ответил Прохор и, проверив заряды в ружье и штуцере, осмотрелся по сторонам.

Кругом темная, мрачная тайга. В небе зажглась первая бледная звездочка.

Протасова раздражало оставленное хозяином письмо.

«Любезнейший Андрей Андреич, – читал он. – Уезжаю от вас на недельку, на две. Нездоровится. Проветриться надо мне, протрезветь. Последние события, начиная с пожара тайги, вывели меня из равновесия. Ищу точку опоры и не могу найти. Все дело поручаю вам под вашу личную ответственность. До скорого свиданья.

Прохор Громов».

Протасов собрался переводиться на Урал, и вот опять оттяжка. Ежедневно посещая контору, он установил, что служащий Шапошников отсутствует вот уже пятый день. Один из конторщиков сказал Протасову, что Шапошников, вероятно, пьянствует, что от него всегда попахивает винишком и вообще он какой-то странный.

Поздно вечером, когда кругом затемнело, Протасов заглянул в избушку Шапошникова. Избушка принадлежала глухонемой бобылке Мавре. Горела под потолком маленькая, в мышиный глаз, керосиновая лампа. На куче соломы в углу спал врастяжку, кверху бородкой, коротконогий босой Шапошников. Пахло водкой. Батарея пустых бутылок возле печки. На стене убранный хвойными ветвями портрет Анфисы.

– Шапошников!

Тот чихнул и сел, вытянув опухшие ноги.

– Ах, это вы?.. Простите... А это я. Только п-п-пожалуйста... б-без нравоучений... Я знаю, что виноват. Кругом виноват. Впрочем... – Он осмотрелся, провел рукой по лысине и горько улыбнулся. – Да, сон. Ах, это вы? Протасов? А я думал, что... Берите стул. – Шапошников встал, закинув руки за шею, и, пробежав на цыпочках, сладко потянулся, затем криворото, отчаянно зевнул, – бородища залезла на левое плечо, – сел к столу, закурил трубку. Рубаха расстегнута, выбилась из штанов.

– Слушайте, товарищ Шапошников... Как вам не стыдно валяться на соломе, бездельничать? Ведь все ваши товарищи на большой работе, народу служат... А вы...

– Милый... с-с-скука, т-т-тоска, уныние. Я удивляюсь, как в-в-вы-то не спились еще в этой дыре. Нет, надо бежать. – Он выпучил глаза и крикнул: – Да! Знаете? Стращалов бежал... Прокурор. Помните? Записку получил от него. В безопасном месте, говорит. С приятелями, говорит. Потом сбегу, говорит, в Америку. Деньги есть, говорит. Да, да. Он, черт, сильный, мужественный. А я... я... ч-ч-чучело. Милый! Когда умру, набейте меня паклей. И поставьте Прохору Петровичу в кабинет. Пусть мучается, пусть и он, стервец, с ума спятит... Я ведь тоже... тово... готов, кажись.

Протасов с жалостью во все глаза глядел на него.

– Я лягу, не могу сидеть. – Ударившись головой о стену, он кувырнулся на свое логово. – Садитесь на пол. Протасов, милый... Как бы я, как бы... желал бы... Вернуть свою молодость.

– Ну, что вы какую несете чушь!..

– Нет, нет, – засмеялся скрипучим смехом Шапошников и, как белка хвостом, закрыл бородой одутловатое от запоя лицо свое. – Мне бы только встретить Анфису...